Изменить стиль страницы

— Этого требуют приличия, дорогой мой, — произнес Монпавон, внезапно появившийся подле него. — Де Мора — эпикуреец, воспитан в духе… как, бишь… ну как его?., восемнадцатого века. Но очень дурно для масс, если человек в его положении… фф… фф… Ах, всем нам следует учиться у него!.. Он держал себя безукоризненно.

— Значит, все кончено? — сказал Жансуле, совершенно убитый. — Надежды больше нет?

Монпавон сделал ему знак прислушаться. По проезду со стороны набережной с глухим стуком катился экипаж. Звонок у входных дверей прозвенел несколько раз подряд. Маркиз считал вслух:

— Раз, два, три, четыре…

При пятом звонке он поднялся.

— Теперь надежды больше нет. Сам пожаловал, — сказал он, намекая на суеверие парижан, будто посещение монарха всегда бывает роковым для умирающего.

Отовсюду спешили лакеи, распахивали настежь двери и выстраивались цепочкой. Швейцар в плотно надвинутой на лоб треуголке звонким ударом булавы о каменные плиты возвестил прибытие двух августейших теней. Жансуле мельком увидел их между ливреями, но хорошо разглядел в длинной перспективе открытых дверей, когда они поднимались по парадной лестнице, предшествуемые лакеем, несущим канделябр. Женщина шла, прямая и гордая, закутанная в черную испанскую мантилью; мужчина держался за перила, поднимался медленно и устало; воротник его светлого пальто был поднят над слегка сгорбленной спиной, содрогавшейся от рыданий.

— Идемте, Набоб. Здесь нам больше нечего делать, — сказал старый щеголь, беря Жансуле под руку и увлекая его из дома.

Он остановился на пороге и, подняв руку, махнул кончиками перчаток тому, кто умирал там, наверху.

— Привет, доро…

Жест и акцент были светские, безупречные, но голос чуть заметно дрожал.

Клуб на Королевской улице, славившийся бешеной игрою, никогда не видел еще такой игры, как в эту ночь. Начавшись в одиннадцать часов, в пять утра она еще продолжалась. Огромные суммы передвигались по зеленому сукну, меняя обладателя и направление, собираясь в кучу, рассыпаясь и вновь соединяясь. Целые состояния поглотила эта чудовищная партия, в конце которой Набоб, начавший ее, чтобы заглушить страх азартом игры, после капризов переменчивого счастья, внезапных переходов от удачи к неудаче, от которых мог поседеть новичок, удалился, выиграв пятьсот тысяч франков. На другой день на бульваре говорили: «Пять миллионов!», и все кричали: «Какой скандал!» — особенно «Мессаже», на три четверти заполненный статьей о некоторых авантюристах, которых терпят в клубах и которые становятся причиной разорения почтенных семейств.

Увы! Того, что выиграл Жансуле, едва хватило на оплату первых векселей Швальбаха.

Во время этой сумасшедшей игры имя де Мора не было произнесено ни разу, хотя он являлся невольным поводом к ней и как бы ее душою. Ни Кардальяк, ни Дженкинс не появлялись. Моипавон слег в постель, он был потрясен гораздо сильнее, чем показывал это на людях. Никаких новостей не было.

«Умер?»-спросил себя Жансуле, выходя из клуба, и ему захотелось наведаться туда до возвращения домой. Теперь его побуждала к этому уже не надежда, а какое-то болезненное и нервное любопытство, вроде того, которое после большого пожара привлекает разоренных, лишившихся крова погорельцев к развалинам их дома.

Хотя было еще очень рано и в воздухе реяла розовая дымка зари, весь особняк был раскрыт настежь, как бы для торжественного отъезда. Лампы все еще коптили на каминах в облаках пыли. Набоб прошел по непонятно опустевшему жилищу на второй этаж, и тут он услыхал наконец знакомый голос Кардальяка, диктовавшего имена, и скрип перьев по бумаге. Ловкий постановщик празднеств бея с таким же рвением организовывал теперь пышные похороны герцога де Мора. Какое разнообразие способностей! Его светлость скончался вечером, а утром уже печаталось десять тысяч извещений, и все в доме, кто только умел держать в руке перо, надписывали адреса.

Миновав эту импровизированную канцелярию, Жансуле дошел до приемной, обычно многолюдной, а сегодня пустынной: ни одно кресло не было занято. Посреди комнаты на столе лежали шляпа, трость и перчатки герцога, их всегда держали здесь наготове для неожиданного выезда, чтобы не затруднять герцога необходимостью отдать распоряжение. Вещи, которые мы носим, хранят что-то от нас самих. Изгиб шляпы напоминал изгиб усов герцога, светлые перчатки готовы были обхватить упругую и крепкую трость из китайского камыша; все было полно трепета жизни, словно герцог вот-вот появится, протянет, беседуя, руку, возьмет все это и выйдет из дома.

О нет, герцог не собирался выходить… Жансуле приблизился к приоткрытой двери и увидел кровать на возвышении в три ступеньки (снова подмостки, даже после смерти!); окаменевшую надменную голову, постаревшее лицо, преображенное отросшею за одну ночь седой бородой; возле покатого изголовья-приникшую к белым простыням коленопреклоненную женщину с распущенными белокурыми волосами, которым предстояло завтра же быть отрезанными в знак вечного вдовства; священника и монахиню, благоговейно сосредоточенных в атмосфере погребального бдения, где сливаются усталость бессонных ночей, шепот молитв и шорохи теней.

Эта комната, где столько людей, обуреваемых честолюбивыми стремлениями, ощущали, как растут их крылья, где было пережито столько надежд и разочарований, теперь была объята покоем, сопутствующим смерти. Ни шелеста, ни вздоха. И только там, на мосту Согласия, несмотря на столь ранний час, высокие резкие звуки кларнета покрывали грохот первых экипажей. Но его назойливая насмешка уже не доходила до того, кто спал тут, охладевший, бледный, готовый сойти в могилу, и показывал устрашенному Набобу прообраз его собственной судьбы.

Другим пришлось увидеть эту комнату смерти еще более мрачной. Окна широко распахнуты. Ночная тьма и ветер свободно вливаются в нее из сада. На подмостках тело, которое только что набальзамировали. Пустая голова, заполненная губкой, мозг в тазу. Вес мозга государственного деятеля оказался действительно необычайным. Он весил… весил… Газеты того времени указывали цифру. Но кто помнит ее теперь?

XIX. ПОХОРОНЫ

— Не плачь, моя фея, ты отнимаешь у меня остатки мужества. Поверь: ты будешь куда счастливее, когда избавишься от своего несносного «бесенка»… Ты вернешься в Фонтенебло разводить кур. Десяти тысяч франков Ибрагима тебе будет достаточно, чтобы устроиться. Не волнуйся: как только я доберусь туда, я пришлю тебе денег. Раз этому бею угодно иметь мои скульптуры, мы заставим его как следует заплатить за них, будь спокойна. Я вернусь богатой-пребогатой. Как знать? Может быть, султаншей…

— Да, ты будешь султаншей… Но я умру и не увижу тебя больше.

Тут добрая Кренмиц в отчаянии забилась в угол кареты, чтобы не было видно ее слез.

Фелиция покидала Париж. Она пыталась бежать от неутешной бесконечной печали, от пагубной тоски, в которую ввергла ее смерть де Мора. Какой страшный удар для надменной девушки! Скука и досада бросили ее в объятия этого человека. Гордость, целомудрие — все отдала она ему, и вот он все унес, оставив ее навсегда увядшей, вдовой без слез, без траура, без достоинства. Посещение Сен-Джемса, несколько вечеров, проведенных в глубине ложи бенуара маленького театрика, за решеткой, где уединяется запретное и постыдное наслаждение, — вот единственные воспоминания, оставленные ей двухнедельной связью, этим грехом без любви, в котором даже ее тщеславие не могло насытиться шумихой громкого скандала. Ненужное и несмываемое пятно, дурацкое падение в лужу случайно оступившейся женщины, которой насмешливая жалость прохожих мешает встать.

Она подумала было о самоубийстве, но мысль, что причину его станут искать в разбитом сердце, остановила ее. Она представила себе сентиментальные комментарии в гостиных, глупый вид, какой будет иметь ее предполагаемая страсть на фоне бесчисленных побед герцога, и пармские фиалки, оборванные лепесток за лепестком смазливыми Моэссарами над ее могилой, вырытой совсем близко от другой. Ей оставалось путешествие, далекое путешествие, такое далекое, что в пути даже мысли успевают рассеяться. К несчастью, ей не хватало денег. Тут она вспомнила, что на другой день после ее огромного успеха на выставке ее посетил старик Ибрагим-бей и сделал ей от имени своего господина блестящее предложение — в Тунисе надо было выполнить большие работы. Тогда она отказалась, не дав соблазнить себя по-восточному щедрой оплатой, широким гостеприимством, прекрасным, славившимся своими кружевными аркадами внутренним двором дворца в Бардо, где должна была быть ее мастерская. После обмена депешами, наспех уложившись и заперев дом, как будто уезжала на неделю, она отправилась на вокзал, дивясь быстроте своего решения. Авантюристка и художник, уживавшиеся в ней, были приятно возбуждены надеждой на новую жизнь под незнакомыми небесами.