К сожалению, все мои доклады оставались без ответа, и я должен был каждое, воскресенье показываться на улицах города в сопровождении Банбана, который становился все грязнее и все уродливее.
В одно из воскресений, в яркий солнечный день, Банбан явился перед прогулкой в таком невозможном виде, что мы все ужаснулись. Черные руки, башмаки без завязок, с ног до головы в грязи, почти без штанов… чудовище!
Забавнее всего было то, что его, по видимому, особенно заботливо принарядили в этот день, посылая в школу. Голова его, гладко причесанная, блестела от помады, бант галстука носил печать материнских рук… Но по дороге к коллежу было так много луж!..
Банбан побывал в каждой из них.
Когда он занял свое место в ряду других, улыбающийся и беспечный, я не мог скрыть своего негодования.
Я крикнул ему: «Убирайся вон!»
Банбан, думая, что я шучу, продолжал улыбаться.
Я повторил: «Убирайся вон, убирайся вон!»
Он посмотрел на меня с печальным и покорным выражением, с мольбой в глазах. Но я оставался неумолим, и отряд мой двинулся вперед, оставив его одного, неподвижного среди улицы.
Я надеялся, что избавился от него на целый день, когда, по выходе из города, взрывы смеха и перешептыванья заставили меня обернуться.
В четырех или пяти шагах от нас Банбан с серьезным выражением лица следовал за нами.
— Ускорьте шаг, — сказал я двум ученикам, шедшим впереди.
Они поняли, что речь шла о том, чтобы сыграть штуку с хромым, и полетели вперед с невероятной быстротой.
Иногда дети оборачивались, чтобы посмотреть, следует ли за ними Банбан, и весело смеялись, видя его далеко за нами, в виде маленькой фигурки, шагающей по пыльной дороге мимо торговцев пирожками и лимонадом.
Он пришел на поляну почти одновременно с нами, но он был страшно бледен от усталости и едва двигал ногами.
Вид его глубоко тронул меня и, стыдясь своей жестокости, я подозвал его к себе.
На нем была полинялая блуэа с красными клетками, блуза Маленького Человека в лионском коллеже.
Я тотчас узнал ее, эту блузу, и сказал себе: «Несчастный, не стыдно ли тебе? Ведь это ты себя, Маленького Человека, истязаешь!» И с этой минуты я проникся глубокою любовью к бедному, обездоленному существу.
Банбан сел на землю, так как у него сильно болели ноги… Я сел рядом и заговорил с ним… Я купил ему апельсин… Я готов был обмыть ему ноги.
С этого дня Банбан сделался моим другом. Я узнал много трогательного о нем…
Он был сын кузнеца, который отказывал себе во всем, бедняга, чтобы поместить своего мальчика полупансионером в коллеж, наслышавшись о благодеяниях просвещения. Но, увы! Банбан не создан был для коллежа, и он не дал ему ничего.
В день его поступления в коллеж ему дали пропись с палочками и сказали: «выводи палочки». И Банбан уже около года выводил палочки, боже милосердый!.. кривые, грязные, хромающие — палочки, достойные Банбана!
Никто не занимался им; он не принадлежал, собственно, ни к какому классу. Он просто входил в тот класс, который находил открытым. Да, странный ученик был этот Банбан!
Иногда я следил за ним, когда он, низко наклонившись над своей тетрадью, выводил свои палочки, пыхтя, потея и высунув язык, обнимая перо всей рукой и налегая на него изо всех сил, точно желая продолбить стол… После каждой палочки он мокал перо в чернила, после каждой строки втягивал язык и отдыхал, потирая руки.
Банбан работал охотнее с тех пор, как мы стали друзьями…
Когда он кончал страницу, он спешил взобраться на четвереньках на мою кафедру и, не говоря ни слова, клал предо мною свое произведение.
Я дружески хлопал его по плечу и говорил:
— Очень хорошо. — Это было отвратительно, но я не хотел разочаровывать его.
Мало-по-малу однако палочки становились прямее, перо делало меньше пятен, чернила не заливали тетради… Мне кажется, что я добился бы. успеха и научил бы Банбана чему-нибудь. К несчастью, судьба разлучила нас. Учитель среднего класса оставил коллеж, и, так как это было к концу года, директор не хотел приглашать нового учителя, а посадил бородатого учителя риторики в младший класс, меня же перевел в средний.
Я отнесся к этому перемещению, как к несчастью.
Во-первых, ученики среднего класса пугали меня. Я следил за ними в дни прогулок на полях, и у меня сжималось сердце при мысли, что мне придется быть постоянно с ними.
Во-вторых, нужно было расстаться с малютками, с моими славными малышами, которых я так любил… Как будет относиться к ним бородатый ритор?.. Что станется с Банбаном? Я действительно чувствовал себя несчастным.
Малыши также сокрушались о моем уходе. В день моего последнего урока, когда раздался звонок, глубокое волнение охватило весь класс… Все хотели поцеловать меня… Некоторые из них сумели даже выразить мне много прекрасного.
А Банбан?..
Банбан молчал. Только в тот момент, когда я уходил, он подошел ко мне, красный от волнения, и торжественно передал мне великолепную тетрадь с палочками, выведенными специально для меня.
Бедный Банбан!
VII. ПЕШКА
Я принял в свое заведывание средний класс. Я нашел в нем около пятидесяти отчаянных шалунов, краснощеких горцев от двенадцати до четырнадцати лет, сыновей разбогатевших фермеров, которые посылали детей в коллеж, чтобы сделать из них маленьких буржуа, платя по сто двадцать франков за триместр.
Грубые, дерзкие, надменные, они говорили между собою на грубом севенском наречии, которого я не понимал. У большинства были некрасивые, как у всех детей переходного возраста, лица, большие, красные руки с отмороженными пальцами, голоса охрипших молодых петухов, тупое выражение лица и какой-то специфический запах колледжа… Они сразу возненавидели меня, и с первого дня моего появления на кафедре между нами завязалась упорная, непрерывная, ожесточенная, борьба.
О, эти жестокие дети, сколько страданий они причинили мне!..
Мне хотелось бы говорить об этом без злобы, все это так далеко ушло!.. Но я не могу сохранить спокойствия, и в то время, как я пишу эти строки, я чувствую, что рука моя лихорадочно дрожит от волнения. Мне кажется, что я опять переживаю прошлое.
Они, вероятно, забыли меня. Они не помнят Маленького Человека и прекрасного пенснэ, приобретенного им, чтобы придать себе более солидный вид…
Мои бывшие ученики давно вышли в люди. Субейроль должен быть нотариусом где-то в Севенах, Вельон (младший) судебным приставом, Лупи — аптекарем, а Бузанке — ветеринаром. Они добились солидного положения, успели отрастить себе брюшко и совершенно удовлетворены.
Быть может, встречаясь в клубах или в церкви, они вспоминают иногда доброе старое время в коллеже, вспоминают при этом случае и меня.
— Послушай, друг мой, помнишь ли ты нашу сарландскую пешку, маленького Эйсета с его длинными волосами и лицом из папье-маше? Какие каверзы мы строили ему!
Да, господа, вы строили ему удивительные каверзы, и ваша старая пешка не забудет их до конца своей жизни…
О, бедная пешка! Сколько вы над ней смеялись!.. Сколько слез заставили пролить!.. Да, слез!.. И эти слезы придавали особенную прелесть вашим проказам…
Сколько раз в конце дня, полного мучений, бедняга, скорчившись в своей постели, кусал свое одеяло, чтобы вы не услыхали его рыданий!..
Как ужасно жить среди недоброжелателей, в вечном страхе, быть всегда вооруженным, ожесточенным, вынужденным постоянно наказывать — поневоле бываешь несправедлив, — вечно сомневаться, подозревать на каждом шагу ловушку, не есть спокойно, не знать безмятежного сна, думать даже в минуты затишья только об одном: «Боже, что они затевают теперь?»
Нет, проживи ваша пешка, Даниель Эйсет, еще сто лет, он никогда не забудет того, что перенес в сарландском коллеже с того печального дня, когда вступил в средний класс.
И однако — я не хочу лгать — я выиграл кое-что при этой перемене класса. Я теперь мог видеть Черные Глаза.
Два раза в день, в рекреационные часы я видел их издали за работой у одного из окон первого этажа, выходившего во двор среднего класса… Они казались чернее и больше, чем когда-либо, наклоненные с утра до вечера над нескончаемым шитьем: Черные Глаза шили, шили, не останавливаясь. Старая волшебница в очках только для шитья и взяла их из воспитательного дома; Черные Глаза не знают ни отца, ни матери — и в течение целого года Черные Глаза шьют без устали под неумолимым взглядом страшной волшебницы в очках, которая прядет рядом с ними.