Изменить стиль страницы

Дежурный по караулам приказал конвою вести Бестужева в крепость. Солдаты окружили арестованного, ожидая команды. Он скомандовал сам:

— Марш! — и зашагал в ногу.

Глухое эхо под крепостными воротами провожало шаги. Бестужев отряхнул снег с сапог на подъезде комендантского дома и вошел со своими конвойными в небольшую комнату, где была устроена домовая церковь. Через несколько минут раздался стук деревяшки об пол. и в комнате появился комендант крепости генерал от инфантерии Сукин. Это был седой старичок с брюшком и серыми глазами, полными бесконечного равнодушия ко всему на свете. Он ловко повернулся на своей деревянной ноге и сказал ледяным голосом:

— Я имею высочайшее повеление содержать вас под строжайшим арестом. Господин плац-майор Подушкин отведет вас в номер.

Только тут Бестужев заметил толстого офицера с провалившимся носом и разбитной улыбкой гулящей бабы.

Плац-майор сделал знак, и на голову Бестужева набросили плотный холщовый мешок. «Пытка! — мелькнуло в голове арестанта. — Ведут пытать…» Подушкин взял его за руку и повел. Они вышли из комендантского дома и зашагали по обледенелым деревянным мосткам.

— И-и-и, батюшка, — гнусавил Подушкин, спотыкаясь и обнимая Бестужева за талию, — то ли еще случается… Было бы здоровье, батюшка, вот что… Выйдете отсюда, служить станете, генеральство выслужите, за границу поедете, мне английский сервиз привезете… И-и-и… А покамест — сюда пожалуйте!

В темном и грязном коридоре с Бестужева сняли мешок. Ночник на выступе печки чадил нещадно.

Солдат с грохотом отодвинул засов, и Подушкин ввел своего пленника в каземат. Это была крохотная комната с окном, стекла которого были замазаны мелом и прикрыты толстой ржавой решеткой; труба железной печки проходила под сводчатым потолком; госпитальная постель с бумажным одеялом и засаленной пестрядевой подушкой, столик, стул, судно составляли меблировку. Сумрачный полусвет дрожал в каземате.

Плац-майор подошел к Бестужеву и вдруг нежно приник к нему всем телом, одновременно с поразительной ловкостью проводя руками сзади, спереди, по бокам.

— По положению-с, — сказал он со вздохом, — а теперь прошу раздеться.

Через минуту на Бестужеве осталось одно нижнее белье, прикрытое халатом из серого сукна. Подушкин вежливо простился, солдаты вынесли мундир, брюки, ботфорты, громыхнули засовы, визгнули замки, и Бестужев сел на постельный тюфячок, оставшись в совершенном одиночестве.

Часа два сидел он неподвижно, стараясь разгадать, в какой части крепости находится его каземат. По кое-каким мелким признакам, — он не мог бы даже определить их словами, — ему казалось, что это должно быть где-нибудь возле Никольских ворот, к парку, на левой стороне. Он не ошибался.

В полдень принесли обед — щи, кусок говядины и гречневую кашу на оловянной тарелке. Бестужев спросил солдата:

— Не Никольская ли это куртина, дружок?

Солдат внимательно посмотрел на него и вышел молча. Прислуге было строго запрещено отвечать заключенным на вопросы.

Еще в девятом часу утра, сейчас же после разговора с императором, в соседнем зале допрашивал Бестужева генерал Левашов. Он сидел за раскрытым ломберным столом, кудрявый, красивый и улыбающийся, по придворной привычке, и, не смея говорить с арестованными по-французски, жалко коверкал русские слова, заполняя листок за листком безграмотными фразами. Бестужев подписал текст первого своего письменного показания. Оно было осторожно и не заключало в себе ни одного лишнего слова; все названные в нем фамилии уже произносились или императором, или Левашовым; из главных — Рылеев, Трубецкой, Оболенский, Каховский, Иван Пущин; «болото» заговора оставалось пока неизвестным следователям, и Бестужев удачно промолчал о нем.

Три дня прошли как один — длинный, томительный, пустой и недужный. В каземате было сыро — оставшиеся от прошлогоднего наводнения мокрые узоры все еще плыли по стенам. Печная труба докрасна раскалялась при топке, но грела только потолок; пол был холоден, как невский лед. Бестужев часами не мог согреться, сидя на койке с поджатыми ногами. Мыслей не было, и чувства вдруг замерли и притупились — страшное напряжение мятежного дня вихрем прошло через мозг и сердце, испепелив их.

18 декабря Подушкин вошел в каземат № 1 Никольской куртины в сопровождении солдата с узлом, в котором громко позвякивало что-то металлическое. Потом застучала деревяшка, и появился Сукин. Его глаза были еще холоднее, чем при первой встрече.

— Я получил высочайшее повеление заковать тебя, — сказал комендант, повернулся и вышел.

Люди бросились на Бестужева, усадили на стул, вытряхнули из узла двадцатидвухфунтовые железа и живо надели их на ноги и руки арестанта. Подушкин встал на колени и защелкнул замки на кандалах, обернув наручники тряпкой.

Железа давали себя чувствовать при умывании. Руки Бестужева были разъединены болтом. «Теперь не скажешь, — подумал он, — что рука руку моет». Солдат ополаскивал ему отдельно каждую руку. Лицо он мыл себе сам одной рукой.

Утром — Подушкин с неизменным вопросом о здоровье, потом чай с булкой, обед, ужин, ночь с вонючей лампадой на окне и подглядываниями из коридора каких-то людей в валенках для соблюдения тишины, безгласные солдаты, тяжкое недоумение насчет желез, прикидка и так и этак и невозможность разгадать причину гнева Николая, — дни ползли и тащили за собой Бестужева, как тачка с прикованным к ней тягальщиком в черной шахте.

26 декабря поздно вечером, когда Бестужев уже лежал на своей койке, отбиваясь от больших рыжих водяных крыс, загремели затворы и вошел Подушкин.

— Вставайте, батюшка, поедем, — сказал он, — приоденьтесь.

Сторож разложил на койке мундир и брюки Бестужева.

— Куда вы меня повезете, Егор Михайлыч?

— И-и-и, батюшка, куда, куда, — куда надо, туда и поедем.

Бестужев оделся; сторож накинул на него измятую беличью шубу; Подушкин вынул из кармана грязный носовой платок и завязал ему глаза. Вышли из каземата, из куртины; свежий морозный воздух ударил в лицо. Бестужев делал жадные глотки. Но тревога его усилилась, когда он почувствовал, что сажают в сани. Лошади дернули, проскакали в объезд каких-то строений несколько сот саженей и стали. Бестужев — в зале, за ширмами. Ему видно сквозь платок и ширмы, как ходят по зале жандармы, аудиторы, плац-адъютанты и прочая мелкая субалтерния. Скрипят перья, звенят шпоры, сыплются шутки, ярко горят свечи. Затем его ведут через несколько комнат и вводят в ярко освещенный покой.

— Можете открыться!

Две дюжины восковых свечей горят на огромном столе, покрытом красным сукном. Председательствует военный министр Татищев, худенький, согбенный старик с бесстрастным и добрым лицом. Справа и слева от него — великий князь Михаил, князь А. Н. Голицын, генералы Голенищев-Кутузов, Бенкендорф, Дибич, Левашов, Потапов, Чернышов. За отдельным столиком — секретарь А. Д. Боровков, добрый знакомый Бестужева по Вольному обществу любителей российской словесности. Если бы не Боровков, торжественная картина, развернувшаяся перед изумленными глазами арестанта, очень напомнила бы таинственные заседания венецианского Совета Десяти, только без il ponte dei sospiri[54], а то бы и концы в воду.

Чернышов поправил на голове курчавый, как бараний затылок, парик и, избоченясь в креслах, произнес с невыразимой важностью:

— Приближьтесь.

Бестужев сделал несколько шагов, звеня цепями, и поклонился. Члены Комитета начали задавать ему вопрос за вопросом: об основателях тайного общества в Петербурге и рядовых членах, о причинах, побудивших Бестужева войти в заговор.

На этот последний вопрос он ответил так:

— Входя в общество по заблуждению молодости и буйного воображения, я думал через то принести пользу отечеству в будущем времени если не делом, то распространением либерализма. Приманка новизны и тайны также немало в том участвовала и мало-помалу завлекла меня в преступные мысли.

вернуться

54

Мост вздохов (ит.), откуда сбрасывали в воду осужденных.