Изменить стиль страницы

— Обтер, потому что немытую, падлы, дали. Я гребливый. А потому я ее погрел, а потом…

— Гребли-и-и-вый! — шумит бугор. — Ты на работу гребливый, а как жрать — пе-ервый!

Бригадники молча хлебают стынущее варево, исподлобья глядят на эту сцену, не поддерживая ни бригадира, ни работягу. Тот рыдает и рвется к остывающему котлу.

— Да тебе что, баланды казенной жалко? — облизывая ложку, бросает бригадиру угрюмый костистый дядька. — Может и правда, он еще не ел. Видел кто, ел он или не ел? — Никто не приметил, получал ли мужичонко порцию.

— Ну, дай ему, нехай, даже и вторую, дай! — хмуро советует бригадиру кто-то.

— А за што? — взъяряется бугор. — Я, если останется, лучше дам тому, кто работает ударно. Хоть тебе. А этому за што? За какое ударничество?

Еще кто-то сипло замечает, что мужик и работает вяло, потому что слабый, доходяга. «Дай ему!» и добавляет увесистую матерную брань. Мужичонко подымает голову и рыдающим голосом вопит: «Да не ел я, ребяты, не ел еще совеем, не получал я! Пока миску чистил, пока грел… Что ж я товарищей своих… — и, обернувшись к бригадиру, злобно заканчивает: — Не так от начальства терпишь, как от таких вот…

— Ну! — угрозно обрывает его бугор. — Ты што? Опять советской властью недоволен?!

Парень в хорошей одеже, который почти не работал, только согревался шевелясь, или сидел возле костра, видимо, крупный блатной «в законе», поворачивает голову:

— Отдайте ему мою полпорцию! — Он сам еще и не получал баланды, на его коленях разложен грязноватый зеленый платок, какие в немецкой армии выдавали солдатам — он, конечно, отнял его у какого-нибудь «власовца». — На платке он аккуратно режет вынутое из-за пазухи сало. Все знают: сало это он отнял из-под ножа у литовца, получившего посылку из дому. Ему баланда нужна разве только, чтоб хлебнуть горячего. Возле него на корточках прикорнули два-три блатяка и умильно глядят, как пахан «кушает».

— Ну, налей ему! — наконец, разрешает бригадир, становясь поближе к котлу с кашей. Доходяге наливают со злобой. Всхлипывая, набрасывается он на еду, тщетно отыскивая в баланде хоть кусочек «твердого».

Мат, висящий в воздухе, так густ, что не посвященный в дело, пожалуй, сквозь его завесу не сумел бы и понять, о чем, в сущности, спор, почему крик, что за свара близ котла.

На раздачу каши бугор подзывает начальника конвоя: пар густой, понимаешь, а каши всегда мало, закосят — всем и порции не хватит! Каша — это лагерный деликатес, каждый получает не более 2–3-х ложек, да и то потому, что они сегодня на особо тяжелой работе, а то бывает и поменее.

На раздачу каши всех выстраивают в линейную очередь. Мать…, мать…, мать…, так и гудит в воздухе, вокруг чана с варевом.

И в этот миг среди смакующих кашу зеков появляется новый человек. Он ниоткуда не подошел, никто его вначале не заметил, все едят кашу медленно, углубленно, вдумчиво.

Человек бос. На нем ничего теплого. Белая, длинная ниже колен рубаха без опояски. Будто не чувствуя холода, стоит он недвижно среди обедающих. Бледно его лицо, светлы глаза, спутанные волосы доходят до плеч, и на них тают снежинки, тихо и редко вспархивающие от окруживших порубку деревьев. То, что он живой, не статуя, говорят его глаза, перебегающие от фигуры к фигуре. Он наклоняется и поднимает миску, брошенную уже насытившимся. И стоит с нею, как нищий, будто, ждет, что его тоже накормят. Тело его начинает мелко дрожать, но лицо бесстрастно.

Первыми его заметили блатные. «Кто это?! Ой!» — шепчет в ужасе один, и все они, роняя с колен свою снедь, медленно встают, не отрывая взоров от похожего на видение человека. Затем пугается бригадир. Вскрикнув, он отпрыгивает от странной фигуры и тогда ее замечают все. И все замирают. Человек недвижен и тих. В руке его колеблется холодная алюминиевая миска.

— Кто такой? — вскрикивает, хватаясь за кобуру, начконвоя. Голос его дрогнул: слишком необычен вид человека, кротко стоящего в одной рубахе босым на снегу. Слишком непонятно его появление.

— Кто такой? — повторяет теноровый голос, и в наступившем безмолвии слышно, как с шорохом и хрустом осыпается с деревьев льдистый иней, и будто эхо прошло по порубке: …такой… такой…

У многих зеков ужас поднимает волосы, кажется, даже шапка у того-другого шевельнулась. Человек делает шаг к начконвоя, тот на шаг отступает. Револьвер его — за зоной оцепления, в кругу заключенных нельзя иметь на себе оружия.

Конвоиры, к обеду сузившие кольцо вокруг бригады, пока не видят человека за спинами людей, но слышат возглас начальника и воцарившуюся после гомона и матюков тишину. Они поднимают головы, стараясь разглядеть, что там, в бригаде.

— Христос я, — медленно и тихо произносит странный пришелец и протягивает бригадиру руку с миской.

— Сумасшедший! — проносится в мыслях почти у каждого. Но как он сюда попал, почему не замерз, не обратился в ледышку от жгучего мороза, в снегу, полуголый?

— Накормите больного! — шепотом вырывается у кого-то. Кто-то из блатных тянет с плеча бушлат, чтобы накинуть на плечи странного безумца.

— Христос я! — повторяет он негромко, и этот тихий возглас отдается громом в сознании каждого.

— Спасайте больного! — громко кричит еще кто-то, и десяток бушлатов тянется к нему. Иные крестятся в ужасе.

— Не подходи!.. мать… — взвизгивает начконвоя. — Бдительность! Степанов! Иванов! — голос его дрожит, все тело колеблется от страха. Испуган он до икоты. Двое конвоиров с автоматами входят в толпу и застывают, увидев Человека.

Кроткие глаза его все время блуждают от лица к лицу, и он поднимает руку, точно для благословения.

— Ребята, да это Бог! — выдыхает кто-то из литовцев.

— Ка-акой тебе Бог? Какой тебе Бог… мать… — говорит начконвоя. Он забыл даже обычную при оказиях команду «ложись». Выхватив у часового автомат, он отступает к полевой кухне. — Ты как сюда попал, а? Как попал?! — мать… мать… Возникает шум. «Накормите больного! Психа энтого накормите!» — захлебывается хилый мужичонко. — «Одеть его надо — и в зону, в больницу».

А в группке блатных — истерика. Сорвав с себя шапку, затаптывая в снег собственные добротные меховые рукавицы вместе с кусочками недоеденного сала, «пахан» рвет ворот рубашки и с воем падает в корчах. Над ним захлопотали его товарищи, а мужичонко рванулся и торопливо выбирает из снега кусочки сала, как будто потеряв интерес ко всему, что совершается возле полевой кухни. Начконвоя, вооружившись автоматом, выхваченным у конвоира, наконец-то приходит в себя. Дело пахнет хитро организованным побегом.

— Ложи-ись! — командует, он заключенным. Удвоить бдительность! Оружие на изготовку! А-атпустить поводки?

Клацают затворы. К месту события волокут на сворках собак. Зеки, отбежавшие от кухни, залегли вниз лицом. Человек теперь виден всем конвоирам хорошо. Повар, бледный, трясущимися руками закрывает крышки котлов: не закосили бы остатки!

А над участком порубки разливается какой-то розоватый свет, будто солнце пробивает свинец сибирского зимнего неба. И в этом теплом свете одиноко стоит безмолвная поникшая фигура с миской в левой руке и с поднятой как бы для благословения правой.

Ужас начконвоя и солдат беспределен, когда три дюжих пса, ими понукаемых, не проявляют ни малейшего послушания и беспокойства. Все видят, — и заключенные, приподняв от земли головы тоже, как одна из собак, а потом и остальные две, повизгивая, на брюхе подползают к босым ступням.

— А ну, дуй отсюда! Ты! Слышишь, дуй, стрелять будем! — лепечет белыми губами конвоир с автоматом.

Тогда бесстрашно отрывает голову от земли дюжий костистый мужик, прежде вступавшийся за мужичонку.

— То есть как это дуй! — тихо с угрозой произносит он. — Ты что же это? Да ты понимаешь, кто это? А? Ты почему же это накормить и одеть его не даешь, а? Больного человека, а? — В голосе костистого столько угрозы, что начконвоя, наконец, соображает.

— Ложи-ись? — еще раз кричит он и пускает очередь из автомата вверх по деревьям. А когда все спрятали лица в землю и, угрожавший голосом мужик пал, и повар зарылся в снег лицом, начконвоя повторяет: «Лицом в землю! Плотней! мать…, мать…» — и разряжает автомат в неподвижно стоящего пришельца. Но слегка качнувшись телом, тот стоит еще мгновение, только кровь брызгами, потоками орошает снег у его ног. Он не падает под выстрелами, не издает ни звука. Он просто исчезает.