Везут в театр. В Киселевку. Нас, четверых, поселяют в крохотной изолированной комнатке, куда никого из мужчин не пускают. Ведро с помоями выносят театральные «мальчики», даже в уборную можно ходить лишь под конвоем. Это унизительно. Начконвоя испуган наличием «баб». Мне смешно: ведь в этом же лагере я была сестрою, свободно ходила среди своих. Владимир Георгиевич теперь еще большая персона грата: он нарядчик. Но даже он забегает к нам тайком, якобы по делу, мы все на людях, ему даже поцеловать меня невозможно. Позднее, когда дурак-начнадзора привыкает, режим делается легче, но, когда я отношу отсырелый матрац в прожарку, мне делает выговор сам Иван Адамович: по зоне ходить нам строго воспрещено, и общаются с нами только актеры и самые знатные придурки.
Леночку и Соню возили сюда зимою для кое-каких отрывков из пьес, и Леночка признается мне, что беременна от доктора Болотова, моего некогда спасителя, а у Сони беременность от… И. А.! Оба они просят меня «помочь». И я понимаю: не только один В. Г. «отбил» меня для театра, ведь я медсестра и могу спасти репутацию актрис и всего театра в этой ипостаси.
Но сестрою я при абортах женам вольных начальников только помогала Тоннеру. Да и хирургический аборт в наших условиях невозможен. Да и вмешательство такое мне грозит новым сроком! Но меня просят: иначе театр «разгонят», из-за такого вопиющего нарушения режима! Как я могу отказать доктору Болотову, спасшему меня однажды в Белове? Я прошу у врача капиллярную трубку и маточное зеркало. Вместо него приносят какие-то «ложки», присылают примус для стерилизации, якобы, для приготовления пищи артисткам, чтобы не ходили в столовую.
Поздно вечером, когда в надзирательской, расположенной напротив нашей полутемной каморочки, все затихает, начинается сцена из «Власти тьмы». Возимся мы долго. Когда Леночка начинает шепотом кричать от невыносимой боли. Вика на нижней полке самоотверженно храпит, хотя все мы понимаем: спать во время всего этого ужаса нельзя. В этот страшный миг моей жизни я думаю уже не о судьбе театра, не о собственной криминальнейшей ответственности, я думаю о Леночке. Работая вслепую, без необходимых инструментов, я могу девочку убить. Все мои усилия ввести мыльный раствор в матку безуспешны. Только боли. Леночка радуется: может быть они предвестие будущего выкидыша. Соня пока медлит.
И. А, встретил всех нас сурово, а меня враждебно, хотя для престижа театра я ему, оказывается, тоже была нужна, и не один В. Г. был заинтересован в моем возвращении. И. А. брезгливо говорит о дисциплине, о нашем осторожном поведении в зоне ради сохранения театра: «С таким трудом удалось получить для него женсостав» — говорит он, тремолируя, но я-то уже знаю: кроме театра, ему нужна одна из нас. Пока Соня.
Голос в Анжерке и в пути я потеряла (и никогда не обрела более). Сиплю. Скоро премьера. И. А. распоряжается: «Дать Евгении Борисовне молока и яиц!». Меня лечат. Хрипота заставляет меня изменить задуманный регистр в роли Гоней. Дает другой материал для лепки девчоночьего образа, и быть может поэтому (а может быть для «идейного акцента») И. А. просит меня «работать» Гоней в образе приниженной рабыни: Для вящего моего унижения мстительный режиссер не сам вводит меня в спектакль (он был готов, и Гоней уже играла Ниночка), а поручает это самому мною презираемому из-за невежества актеру-одессисту Жоре, у которого в спектакле роль сенатора. И на моих репетициях с сенатором я убеждаюсь, какой великолепный педагог И. А. Уже прежде я видела, как из безликой Леночки — «кукурузы», как называл ее В. Г., он изваял прекрасную Кручинину, теперь он научил искусству актера, совершив подлинное чудо, Жору, прежде тяготевшего к штампам клоунад. Он очень неплохой Кречинский и сенатор с верными жестами и интонациями, величественный и правдивый. Он много читает. За эту зиму он стал артистом, чудом найденным на дне лагерной жизни. Правда, не жалел для педагога присылаемых из дому посылок и, обожая театр, на И. А. молился, понимая, что тот для него сделал. С Жорой и играть легко: он овладел и средствами сценического общения, что сразу выделяет профессионала от любителя. Если Жоре после освобождения удалось стать настоящим актером, чего он жаждал, этим он обязан Райзину.
Над Гоней я работаю неустанно, но по системе Мейерхольда. Я должна сыграть «отношение» негритянской девочки к миру белых. Тут и страх (прежде всего) и благоговение — психическая основа рабства. Как это показать телом, лицом, жестом, то есть тем «материалом», который дан актеру? Ищу «краски». Как всегда, начинаю «от внешнего». Звенящего детского голоса у меня после Анжерки уже нет (и никогда больше не будет). Хриплые безинтонационные тоны, пожалуй, лучше помогут образу забитой рабыни — может быть поэтому режиссер-художник и дал мне эту основную мысль, поняв, что «травести» умерла. Красок нахожу много: и с благоговением обхожу массивное пустое кресло сенатора, вынесенное на первый план, и говорю «Благодарю, Вас, сэр!», принимая окурки белых в пепельницу.
Нина по указаниям Райзина играла развязную испорченную Девчонку, мой самостоятельно проработанный (И. А., по-прежнему, не делает мне никаких указаний, кроме основной тональности образа) образ глубже и пронзительней. После сцены с часами, в краже которых обвиняют Гоней — аплодисменты. На разборе спектакля я удостаиваюсь высшей похвалы режиссера: «Гоней сделана по-настоящему». Он все-таки надеется, видимо, на что-то. Соню могут отправить в лагерь «мамок» и тогда… Я его благодарю за Гоней, из чувства самосохранения больше, чем от истинной благодарности за возможность подлинного творчества: очень уж не нравится мне «волчья тропа», по которой все мы ходим! В «Свадьбе Кречинского» роли мне опять не дают. Видимо, простенькая и серенькая Соня не сумела заставить режиссера забыть нанесенную ему мужскую обиду.
Да и мое вмешательство Леночке не помогло. Время идет. Лена и Соня после моей неудачи с Леночкой заметно полнеют. Театр «на волоске». Все мрачны.
К счастью, прибывает еще одна актриса-героиня Ника (из медсестер). Житейски умная, очень сценически одаренная, она счастлива, что попала в театр и не подозревает, что, быть может, после моей неудачной попытки помочь Леночке, она и попала-то к нам потому, что сестра (у И. А. большие связи с начальством). Узнав, что мы все можем «загреметь» на женучасток, Ника сама предлагает избавить девочек от тайных плодов запретной любви.
Мы живем теперь в светлой и просторной гримировочной. По зоне, по-прежнему, ходить запрещено, но мужчины приходят в свой клуб, и режим стал слабее. Все «сожительствуют». Даже я стою «на атанде», когда пары уединяются. Заключенные строители клуба предусмотрели несколько потайных уголков для так называемых заначек». Проходящие через зону случайные женщины их тоже навещают.
Живем при театре мы не постоянно. Числимся как женский его состав в контингенте расположенного неподалеку женучастка Зиминка. Это сельхозучасток. И мы, когда нас увозят (машиной, без тяготы), работаем на прополках и посадках. В них сейчас есть нечто даже приятное: стоит ослепительное солнечное лето, по моему примеру, многие работают в трусах и бюстгальтерах. Я загорела так, что почти без грима могу играть Гоней.
Театр все не объявляют профессиональным. Так как мы попадаем под дождь, простужаемся, начзоны позволяет оставлять нас в зоне на починку мешков. Сначала шипят девки: «Подумаешь, барелины!» Но после просмотра наших спектаклей расконвойкой в Киселевке и на тырганских гастролях, отношение к нам меняется, нас начинают беречь.
Во время поездок не раз подмечаем ненависть населения к нашим стражникам-конвоирам. Мы с Соней, наиболее идейной девочкой, ликуем: народ ненавидит наших «господ».
Но вот наступают роковые дни. Утром отстонали обе девочки от Никиного вмешательства в ход уж большой беременности, вмешательства смелого, как и полагается невежде, не думающей о последствии в случай неудачи. На вечер неожиданно объявляют «Свадьбу Кречинского» для приезжего начальства. Леночка — Лидия. Платье — белое. Я — помреж. Вижу, как на сцене Леночка вдруг алебастрово белеет под гримом. В антракте, в уголочке поднимает передо мною тюлевый подол. На простыне, которой она себя предусмотрительно окутала, алые пятна. Еле шевеля помертвелыми губами, девочка просит еще подмотать простыней, благо, платье с турнюром. «Не бойтесь, Евгения Борисовна, — шепчет девочка, — Я не закричу, не закричу, лишь бы кровь не выступила…».