Изменить стиль страницы

Бородин начал такую работу молодым ученым, начал с организмов примитивных, но когда гениальный химик и микробиолог получал звание профессора, у его ноги уже вышагивал усопший и возвращенный им к жизни любимый дог.

Первым воскрешенным человеком оказался петербургский неведомый истории чиновник. Но сразу же по восстановлении его мысленной способности он сошел с ума, быть может, доживает дни в психиатрической больнице, персонал которой все его речи принимает как бред.

Следовало выбрать личность с мощным интеллектом, привыкшим к сильным эмоциям. Следовало выбрать и время жизни пациента, чтобы языковой барьер не помешал немедленному общению с самым точным пониманием. И тогда назвали имя Того, чей прах бережно сохранялся в земле музейного комплекса.

Когда Воскресший — так мы его между собой называли — уже жил, мыслил и полностью обрел свою личность, меня, как пушкиниста, посвятив в тайну пригласили быть постоянным его спутником в новой жизни, помощником, наблюдателем, фиксирующим все его действия.

Он стал моим другом. Имею в виду не приятельство, а понимание дружбы как священного самоотвержения, какое было присуще, пожалуй, только эпохе, из которой он пришел. Это было больше любви. Он стал моим божеством.

Я хорошо понимаю: уничтожение всех результатов почти удавшегося опыта — «преступление эры». Но это — мое возмездие. За страдания, причиненные безжалостной наукой возвращенному из небытия бесценному другу моему. Оставив эти записки, я тоже уйду из жизни.

2. «Я помню чудное мгновенье»

— Да, да, войдите, пожалуйста!

Возглас был приглушен закрытой дверью и для меня прозвучал голосом из иного мира.

Николай Степанович Бородин, огромный, неловкий, косолапый, ввел меня в уединенную обширную комнату с плотно зашторенными окнами, освещенную особым светом специальных ламп и наполненную приятным шелестом кондиционеров.

Навстречу нам с низкого дивана — кажется, в старину их называли тахтою — поднялся человек в модном светлом летнем костюме и в домашних туфлях. Бледно-смуглое — о, как знакомое! — лицо несколько портил нос расплывшимися ноздрями. Волнистые темные волосы и небольшие бакены были уже тусклы от пробивающейся седины. Человек глядел на меня немного испуганно и пытливо, потом глаза его неопределенного цвета — не то голубые, не то карие — вспыхнули приветливо.

Как ни готовил я себя к первому мгновению встречи, пришлось собрать все силы для улыбки, хотя сердце проваливалось, проваливалось… Я-то уже знал, кто этот человек! Пожалуй, в этот миг он более всего походил на портрет работы Тропинина, хотя я успел подумать, что к этой небольшой, едва начинающей полнеть стройной фигуре лучше всего подошел бы фрак.

— Вот теперь, Александр Сергеевич, — несколько выспренно сказал Бородин, — Вы уже не будете одиноки. До поры, пока мы Вас не рассекретим и Вы сами будете выбирать себе друзей, Андрей Петрович, праправнук Вашего былого друга, Петра Андреевича Вяземского, наш известный литератор, будет с Вами постоянно. Вы можете разделять с ним и свои нынешние труды и вынужденный досуг, который до сего дня разделяли с… — он указал рукой на книги, в изобилии наполнявшие шкафы, столы и даже лежавшие в креслах, — с этими безмолвствующими друзьями да со мною, прескучным стариком, ничего, кроме своей науки, не разумеющим. Андрей Петрович — восторженный поклонник Ваш, знаток всего, что нам известно из Вашей биографии. Таких теперь называют пушкинистами.

При этом слове лицо Александра Сергеевича, дрогнув, приобрело выражение недоуменное и он беспокойно прошелся пальцами по борту элегантного своего пиджака. А Бородин продолжал:

— Он написал о Вас роман. Коли в чем ошибся — поправите. С ним Вы можете делиться, если захотите, мыслями и чувствами, выяснять все, в новой жизни для Вас непонятное. Характер у него прекрасный, он не должен быть для Вас обузой…

Пока Бородин представлял меня, я, вероятно, выглядел дико и преглупо: стоял столбом, весь покрытый потом, на висках чувствительно бились какие-то жилки, не хватало дыхания, пальцы сводила судорога. Я не мог отвести взгляда от его лица, столь неожиданно милого, простого. Живого, живого его лица.

Показав слегка желтоватые вперед выступающие зубы, Пушкин учтиво поклонился (теперь так никто не сумел бы), слегка шаркнул ногой и протянул мне руку с позабытым в нашем мире радушием. Я, кажется, схватил ее дрожавшими обеими, не смея пожать, ощутил теплоту слегка вялой кисти с длинными пальцами. А сердце еще более стеснилось, под коленки ударило, я едва не упал и, видимо, побледнел. Александр Сергеевич подвинул мне стул поспешно, но, заметив мое замешательство — сидеть в присутствии Пушкина! — уселся первым. Бородин потом рассказал мне, что и он, и причастные к тайне испытали подобное волнение, не столько при первом взгляде, сколько при первом прикосновении к «живому Пушкину».

Сейчас академик улыбнулся, обратившись к поэту:

— Вы, я вижу, поняли, как предельно взволнован Андрей Петрович.

И тогда я вблизи услышал голос Пушкина и снова чуть не потерял сознание. Негромкий, глуховатый, но с пробивающейся как-то исподу звонкостью:

— Весьма, весьма понятно! Случись со мной, коли б я пожимал руку…

— Данте..

— Ну, Данте — это уж очень высоко, — гортанно засмеялся поэт. Хоть бы Мольера или Бомарше…

Успокоившись несколько, я стал замечать окружающее. Mузейного образца мебель составляла обстановку комнаты. На старинном инкрустированном бюро с чернильницей лежали гусиные перья, а рядом паркеровские ручки. Вместо привычного пластика пол и стены украшали настоящие персидские и текинские ковры, их узоры отражало зеркало в рост человека в ампирной раме. Все это соседствовало с предметами быта нового: телевизором, видеофонами новейших конструкций, экраном в глубине комнаты, баром-холодильником. Я понял, что обитатель комнаты был уже обучен пользоваться всеми этими утехами современного человечества.

— Андрей Петрович будет Вам и защитник от нас, безжалостных въедливых ученых, и собеседник, и лектор… — и слуга! — сказал я хрипло.

Александр Сергеевич, уже уразумевший основы структуры нашего общества, улыбнулся смущенно:

— О, я уже отлично умею обходиться без своего Никиты, который постоянно ворчал, что барин-де сажает пятно на платье, рвет рубахи и марает чернилами сукно стола… — Он опечалился на миг.

Да у вас в обиходе такая маши… маши… — «механизация», подсказал я, — что нам с вами придется лишь самим варить себе утренний кофе да растирать друг друга от ломоты перед дождем… Дожди… — Его лицо снова затуманилось. — О них я еще не успел спросить…

И объяснив ему, что дожди и снега все те же, мы трое заговорили о его предстоящем переселении из этой лабораторной комнаты Института на уединенную загородную дачу, где он будет жить конспиративно в роли ученого иностранца-эмигранта. Нас будет только двое — он и я. Наши ученые будут лишь приезжать к нему для наблюдений. Я буду называться его секретарем, исполняя одновременно при поездках обязанности шофера. Прислуга — только приходящая для уборки дома и ухода за садом. Всю организацию такого способа жизни берут на себя Институт и один из членов правительства, посвященный в дело.

Тут я убедился, как Пушкин трезво, полностью понимает и оценивает особенности своего положения: его нынешняя жизнь экспериментальна, ему необходимо во всем самому помогать ученым. Покамест это его основной долг. Он даже сказал: «долг гражданина» и поклонился.

При обсуждении деталей нашего будущего быта он более всего удивился, что обед нам будут доставлять из лучшего московского ресторана. Дача наша располагалась довольно далеко от Москвы, а географию он помнил. В его время, сказал, на такой вояж понадобилось бы не менее суток. Перебивая друг друга, мы кратко рассказали ему о современных скоростях.

— Суп в кастрюльке прямо из Парижа! — засмеялся поэт. Бородин довольно кивнул: юмор и цитата из «Ревизора» подтверждали полное возвращение интеллекта.