Изменить стиль страницы

— Теперь я обращаюсь к вам, — сказал он Мирославцевой, — вы слышали, что я не тот, кем вам представил себя, — я обманул вас, но к этому принужден был необходимостию: вы не допустили бы меня и на глаза, вы убежали бы от меня, как от чудовища… В лесу я нашел жилище ваше не нечаянно, но я купил эту тайну… я искал вас; прошел для вас из-за тысячи верст, пешком, по обету, как бы на поклонение божеству, — но вы изгнали бы меня… я должен был обмануть вас! Этот ангел, — продолжал он, указывая на Софью, — это живое подобие — не моей дочери, как я должен был солгать, чтоб замаскировать мое смущение, но подобие своего незабвенного отца, не называла бы меня священным сим именем, но гнушалась бы мною… Софья… вы должны гнушаться мною… это ужасно и, однако же, справедливо! Слыхали ли вы о том изверге, который злоупотребил доверенностию, попрал жалость, осквернил имя свое предательством… которому недостанет слез оплакать свои злодейства?.. Слыхали ли вы обо мне — о графе Обоянском?

Лицо Мирославцевой вспыхнуло, слезы, горькие слезы памяти, брызнули из глаз ее, она с трудом могла найти звуки для нескольких несвязных слов.

— Бог с вами… я простила всем, — сказала она, — сам он простил всем… ваше раскаяние так искренно!

Софья встала, глаза ее одушевились величием, румянец разлился по лицу.

— Да, мне ваше имя знакомо, — сказала она твердым, спокойным голосом, — но в наших отношениях перемениться уже ничего не может. Граф Обоянский, продолжала она, — дочь Мирославцева хочет быть другом вашим!

— Душа небесная, — воскликнул старец, упав на колена, — помири меня с отцом твоим! — Рыдания захватили грудь его, он наклонил чело свое к ногам Софии и плакал.

— Встаньте, благородный граф, — сказала мать, — в вашем сокрушении есть нечто священное. Будьте нашим другом, и да не вспомянется отныне тяготящее память вашу несчастие!

Поддерживаемый матерью и дочерью, Обоянский встал — лицо его одушевлено было радостию, он обнимал друзей своих, плакал и смеялся как ребенок, кажется, с души его снято было тяжелое бремя, и он так легко себя чувствовал.

— Ну, Богуслав, — сказал он, обращаясь к нему, — теперь пусть идет смерть за душой моей — я не боюсь ее!

XXXIV

В 1790 году было в Москве одно необыкновенное происшествие, наделавшее шуму и бывшее поводом к бесконечному множеству сказок, с большими или меньшими прибавлениями и отступлениями.

В приходе Троицы в Сыромятниках, на Воронцовском поле, была в то время, известная под именем «Лиона», гостиница для приезжающих. Туда по вечерам съезжалась молодежь со всей Москвы попировать; обширный дом, блестящая отделка комнат, роскошная мебель и ловкий француз-содержатель — все это было приманкою, весьма существенною, ибо в то время Москва еще не славилась подобными заведениями. Что же всего более манило сюда: здесь водилась игра, к несчастию, еще и поныне удержавшая за собой кое-где название азартной, назло бесчисленным опытам и толпе нищих.

В исходе сентября приехал в Москву по делам своим бригадир Мирославцев, молодой человек, с прекрасным состоянием. Извощики привезли карету его прямо в «Лион», как в лучший трактир, где зажиточный барин найдет к услугам своим все возможное. Ему отвели три чистые, со вкусом убранные комнаты в бельэтаже, затопили камины, ибо вечер был несколько сырой, и в зале перед диваном, на богатом серебряном сервизе, приготовили чай. Располагая завтра рано начать свои деловые хлопоты, чтоб не терять ни минуты в Москве, он отпер дорожную шкатулку и выбрал из нее те бумаги, с которых должно было приступить и делу. Отложив их к стороне, он вынул из бокового кармана записную книжку и, взяв из нее рисованный на кости портрет прекрасной молодой женщины, долго с заметным удовольствием держал его перед глазами.

— Позови моего камердинера, — сказал он слуге, пришедшему убирать чай.

— Антон, я хочу начать с того мои московские дела, чтоб обделать портрет жены моей, — завтра, в семь часов, чтобы у меня был золотых дел мастер.

— Слушаю, — отвечал камердинер.

Мирославцев хотел что-то продолжать, как вдруг отворяется дверь и входит старый знакомый его и близкий сосед по имению Богуслав. Неожиданная встреча всегда как-то радует.

— Милый друг, — вскричал Мирославцев, положив на стол портрет и протягивая руки навстречу гостю, — каким чудом я нахожу тебя здесь?

— Я здесь по делам, — отвечал Богуслав, — так же, как и ты, я думаю; мой слуга принес мне нечаянную весть, что ты приехал и что мы с тобой из дверей в двери. Оставив друзей и приятелей, я кинулся к тебе, боясь, чтоб ты не ускользнул со двора, не видавшись со мной.

Полчаса взаимных расспросов и ответов прошли незаметно для двух знакомцев, и они расстались. Богуслав возвратился к себе в комнаты, где действительно ожидало его множество гостей.

Позвав Антона, Мирославцев приказал готовить себе постель и ходил задумчиво по комнате взад и вперед. Но не заботы по делам занимали его: они были такого рода, что несколько дней довольно было для их окончания; его занимала разлука с молодой женой, которую любил страстно и с которой еще ни разу не расставался в продолжение восьми месяцев, прошедших со дня их свадьбы. «Что-то делает она теперь, — думал он, — так ли ей скучно, как мне, на этом несносном новоселье; но неделя, и я полечу опять домой — вот одна мысль, которая может быть утешением». Он еще мечтал, еще уносился своей пламенной чистой душой к оставленному им другу, как опять в передней комнате послышался чей-то голос, опять без доклада отворилась дверь, и перед ним остановился посреди комнаты видный, прекрасной наружности мужчина, с усами, в черной венгерке, смотря на него с улыбкой, такими глазами, какими обыкновенно спрашивают: «Узнаешь ли меня?»

— Если не обманываюсь, — сказал Мирославцев, — то вижу полковника Зарайского.

— Он и есть, мой задушевный друг, — вскричал приветливый гость, бросившись к нему на шею, — сколько лет не видались мы? Сколько воды утекло с того времени, как мы вместе рубили турков?

— Ты здесь старожил, — сказал Мирославцев довольно холодно, в сравнении с тем восторгом, в каком блистало перед ним лицо Зарайского, — я слышал, что ты нажил, пополам с грехом, прекрасное состояние — да?

— Что ты хочешь сказать, мой ангел, — воскликнул полковник, — то ли, что я проучил здесь многих глупцов? Но, милый друг, верь моей чести, — продолжал он голосом благородной самоуверенности, — что я играл самой чистой игрой, что обыграло моих новичков прямое счастие, которого я избранный сын, еще и поныне. Кто ж себе враг, жизнь моя; ужели твоя благородная душа может укорить меня в этом? Нет, Мирославцев, совесть Зарайского, хотя, без сомнения, не столь чиста перед глазами Неба, как твоя, но она чиста: бог и честь моя тебе порукою. Я играю; все знают, что я играю, все знают, что мне проигрывают; многие клевещут на мое счастие, и все-таки играют со мной — этого уже довольно, чтоб меня оправдать. Впрочем, разве и я не проигрывал? Душа моя, милый Мирославцев, ты счастлив, что не играешь; за то ты тот же ангел в глазах людей, как и перед богом; начни играть, выиграй — и прослывешь тотчас обманщиком, как слывут пролазами, искателями, бездельниками, а часто и дураками, необыкновенные счастливцы по службе. От злого языка, мой друг, не спасет тебя ни чистая совесть, ни твоя ангельская скромность — ничто в мире. Ну, поговорим что-нибудь близкое к сердцу, — продолжал Зарайский, — ты женат, мой друг, поздравляю тебя, счастливец; а я все еще сирота в мире, так и боюсь, что стукнет сорок, а я еще в холостяках… Старый холостяк, вывеска развратной жизни… Фи! Сам на себя досадую, душа моя, но что делать, надобно было прежде устроить дела; вот теперь я почти готов, надобно бросить игру, пора. Счастие может изменить, и все пойдет на ветер.

— Дело, — сказал Мирославцев, — приезжай в Петербург, мы тебя женим, но признаюсь, Зарайский, сомневаюсь: вряд ли ты когда-нибудь женишься.

— Я тебе прощаю, мой друг, ты меня лет шесть не видал, ты судишь обо мне старым числом. Что же ты скажешь, если я уже влюблен, и влюблен третий год? Друг мой, тебе одному открою: я уже обручен. Земное небо и мне разверзается; ах, Мирославцев, я испытал наконец, что стоит влюбиться, чтоб увидеть все ничтожество холостой жизни; стоит влюбиться, чтоб добродетель вступила в святые права свои, иногда попираемые вольнодумством и суетностью.