• «
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4

Алесь Адамовіч

Клуб

Да, строился клуб этот не для таких, как я. Вернее, для таких, каким и я когда-то был.

Крыльцо клуба — это «фюзеляж» взлетающего аэроплана, выдвинутый вперед, ну а дальше, как положено, — «крылья», «хвост». Строился клуб-аэроплан в начале 30-х годов, тогда такими вещами увлекались, жили.

Хлопотное это занятие — считать вверх двенадцать ступенек, когда вся левая половина твоего туловища словно и не твоя. И противное. Особенно, когда на веранде люди.

Выходной сегодня у поселковцев: стучат костяшками домино, где-то оркестранты разучивают ноты, тянет каждый свое на своем инструменте, люди на веранде курят, разговаривают, прислонившись к перилам, дожидаясь вечера, кинофильма.

А у нас, у кого выходной до самого до смертного часа, — спевка сегодня. На Кавказе, говорят, хор столетних есть. Нам все-таки поменьше. Мне-то и вовсе — чуть за пятьдесят. И даже день рождения сегодня.

На клубной веранде есть уже фигуры наших, пенсионеров. Их я сразу выделяю, как другие — красивых женщин.

— Через две прыгай, Михаил Денисович, не ленись!

Это мой бывший воспитанник Слава сверху подает совет. Он на протезах. Под Курском обезножел. А я, его бывший директор, — всего лишь напоминание об «ошибках» культа личности. Противно быть лишь напоминанием об ошибках. Когда заговорили о том, чтобы установить в клубе мемориальную доску погибшим в Отечественную войну жителям нашего рабочего поселка Глуша, у пенсионеров появилась новая забота — подсчитывать. Сколько и откуда не вернулось. Насчитали: 103 и 83. Мы с моим детдомовцем Славой — вернувшиеся, но тоже у каждого свой список: он — из числа воевавших, я — сидевших.

Разные на этот счет существуют среди пенсионеров мнения. Например, такое: 83 — тоже вклад в победу. Вон другие страны не очистились от пятой колонны — что получилось? Ну, а дров без щепок не нарубишь!

Чувствуешь себя лучше, когда у людей глаза незнающие и неузнающие — вот как у этих семнадцати-восемнадцатилетних. До чего же они все похожи. Даже не то что похожи, а как бы что-то одно, нерасчлененное. Для меня, во всяком случае. Нет, не потому, что костюмы у многих одинаково черные и одинаковые белые рубашки. И даже не потому, что они такие спортивные и спокойно-уверенные.

Жизнь пометила их пока одним — молодостью. Стоят и ждут. Девушек, наверное. Жизнь свою поджидают, как когда-то мы...

Еще пять ступенек — и можно будет тоже приткнуться к перилам и, отдыхая, смотреть вниз. Особенно устаешь, когда ты у всех перед глазами. Не стоило все-таки возвращаться в поселок. Казалось, что, вернувшись, что-то верну. Да и куда такому, как я, здесь все-таки квартира у сестры, да и все здесь, вся моя прежняя жизнь.

— Там еще никого, — сообщает Слава, — одни крикуны. Строят свой нужник.

Это значит, что из хористов явились пока лишь Клим Сергиенок и Окулов и, по обыкновению, играют в шашки. Голоса у этих двоих такие, что режут наш несильный хор, как пила, за это они и «крикуны». Но для меня в слове этом и еще что-то. Сколько помню крепенького, сухонького, всегда бегущего, всегда орущего Клима Сергиенка, голос у него был все таким — режущим, полосующим. И в тридцатом, и в тридцать седьмом. Крик, печатка сельсовета — этого хватило на пятнадцать довоенных лет. Другие старались учиться, работая — учиться, а этот тем временем командовал. И когда, казалось, жизнь далеко обогнала его, — наступил тридцать седьмой. Словно для того, чтобы все подровнять по нему, по его неумному и бестолковому крику.

Когда Сергиенок и Окулов вместе, они — «крикуны». Когда врозь, у толстяка Окулова другая кличка — «принципиальный». Любят в поселке перекрестить человека. «Принципиальным» Окулов стал сразу, как только переехал жить сюда. На грядках, которые перешли к нему вместе с купленным домом, он обнаружил непорядок: тыква закатилась в пограничную борозду. И хотя корень был на его, Окулова, грядке, он взял нож и разрезал тыкву по меже: 2/3 соседу и только 1/3 себе. Любит этот пенсионер созывать в поселок комиссии. Это страсть «принципиального». То столовую проверяют, то детский сад. Именно те учреждения, куда, как утверждают его недоброжелатели, Окулов пытался пристроить двух своих дочерей: не идти же им на завод, на «гуту», бутылки сортировать!

— Закурим, Михаил Денисович, — предлагает мне Слава-инвалид.

От Славы-детдомовца, моего воспитанника, — только волосы светлые, как солома. Остальное удивительно чужое: и эта нездоровая грузность, от которой скрипят протезы, и краснота в глазах. Ох, какие они у него жесткие и несмутимые — глаза! Даже я мысленно называю его, как все в поселке, «Слава-инвалид» и очень редко — Слава. И смущаюсь перед ним, как перед старшим. А он вроде опекает меня.

Очень уж стараются эти доминошники, мешают слушать, как наперебой кричат дети, плескаясь возле колонки. Уютный стал сквер. Помню, как сажали эти клены. Такие пышные, крепкие стоят, хотя тоже на одной ноге.

Лучше бы там, внизу, посидел. Люблю слушать бесконечные разговоры женщин. В жизни куда больше непрерывности и смысла, если посмотреть женскими глазами: хлеб, дети, чье-то несчастье или счастье, вчерашнее, сегодняшнее, завтрашнее... Но мы, пенсионеры, невысокого мнения об этих женских разговорах. Нижняя палата поселкового парламента.

Против сидящих в сквере женщин стоит старуха с дорожной сумкой, высокая и седая. Даже странно, какая она высокая. Молодая она такой же высокой была? Ну, я, кажется, чудить начинаю...

Пойду-ка в библиотеку, там посижу. Когда я только приехал, незнакомые книги сразу меня обступили. Я пробовал читать все подряд: было интересно все, что жило на воле. Потом я ощутил, что и среди книг есть «крикуны». И у книги глаза бывают холодные, смотрящие поверх твоей головы, будто тебя не было и нет. И твоего не было ничего.

Закрыта библиотека. Придется, значит, идти в нашу комнату, а там «крикуны». Все, поди, жалуются на плохие времена. И что так нехорошо обошлись с «Отцом и Учителем». Они даже мне жалуются.

В прохладном вестибюле — зеркало. Возле него толпятся, как старушки возле печки, девчата. А зеркало большое, и я там где-то среди них, возбужденно-счастливых, над ними. Не буду вам, красавицы, портить фотографию.

Вторая створка двери никогда не открывается. А хорошо бы — специально для таких суковатых, как я.

О, тут не одни «крикуны». Слава богу. У окна с газетой на коленях сидит ветеринар. Бывший, как все мы. Удивительно тихий и весь прозрачный, как одуванчик. Блестит очками навстречу, улыбается ласково. Счастливый человек: всю жизнь прожил дома, работая. И умрет дома. Как на фронте, рассказывают, казалось, что воюют все без исключения, так и мне там казалось, что таких, как этот ветеринар, счастливчиков, просто не бывает. Тем более при его профессии. Лошадей сапом заражал? Скот колхозный морил-травил?.. Если уж начиналось, если попадали в число «врагов», то целой отраслью: сегодня учителя, завтра ветеринары, послезавтра военные, партработники. И даже стеклодувы, как в нашем поселке. Колонна, так колонна! Да помедли Гитлер со своим блиц-кригом еще пару лет, некому было бы и отражать его нападение.

Торжествующий голос Сергиенка:

— Фук!

Снимает, будто отклеивает, шашку. Даже покачался на задних ножках стула от удовольствия.

— А читали, — говорит Окулов, — в «Неделе» сообщалось. Один деятель дружка кирпичиком по голове. И в снег. Двадцать дней труп пролежал. Хотели вскрывать, а он — нате! — живенький! Во дошли! А?

— Вот бы тебя так. А? — дружелюбно спрашивает сидящего в сторонке тихого аптекаря Клим Сергиенок.

Распахнулась дверь. Слава-инвалид.

— Ну, как тут мои крикуны? Всё нужники строите? Вот это дело по вас.

Тяжело сел на стул, отрегулировав защелки под «коленями».

— И порядок! А ты так не умеешь, — отметил он, имея в виду мою прямую ногу. — Техника, брат. — Потом: — Не помнишь, директор, как я с мячом бегал? В детдомовской команде.

— Помню, Слава. — Я почему-то смутился. Впрочем, как всегда, разговаривая с ним.