А ведь были ещё столичные турчанки — элегантные, умные, красноречивые, отлично умеющие обходиться с людьми, в том числе и с противоположным полом. Перед их чарами не мог устоять ни один мужчина. В дни сбора средств в благотворительные фонды они прикалывали на грудь прохожим гвоздики, не проводя никакого различия между турками и христианами, и даже я бросал монеты в их ящички. Я думал, что турки своим перерождением обязаны этим восхитительным созданиям, константинопольским женщинам.
Я никому не говорил о том, что сам был очарован парой серых глаз, которые повстречал в розарии. Когда наши взгляды встретились, я заметил, как на губах турчанки заиграла еле заметная улыбка. Она срывала розы и держала букет у груди. Но что меня удивило, и от чего закипела кровь — это проказливая невинность, с которой её глаза так опасно заманивали меня. Такая могла б завлечь и погубить.
Мужчинам христианам запрещено было общаться с турчанками, а запретный плод сладок. В полётах необузданной фантазии я мысленно заводил тайный роман с турчанкой. Она посылала мне из своего сада красные розы, мы обменивались записками, а посыльным служил старый преданный слуга её дома. Я даже подумывал написать нечто сенсационное, вроде истории Ромео и Джульетты и изобразить главными героями армянина и турчанку.
Я часто заходил в общежитие Робертовского колледжа навестить Арама, моего бывшего одноклассника по мхитаристской школе, и Баграта Ерката. Колледж был единственным в Турции учебным заведением, где мальчики обоих вероисповеданий учились вместе. Арам хотел стать химиком. Судя по его рассказам о проделанных химических опытах, он был на пороге изобретения чего-то более чудесного, чем электрический трамвай. Из «дрожащего» Кролика он превратился в рослого, сильного парня. Вот что сделало хорошее питание. Отец Арама, сотрудник американского посольства, мог позволить себе отдать сына учиться в этот колледж, где одна только плата за обучение составляла около четырёхсот долларов в год.
Но как там очутился Баграт Еркат — для меня осталось загадкой. Арам не знал его по России, потому что уехал ещё до того, как Баграт стал нашим наставником. Говорили, что за обучение Ерката платил английский офицер, выпускник Оксфордского университета. Баграт в колледже стал чемпионом по штанге и даже приобрёл определенный лоск. Он вёл себя как английский джентльмен и, хотя стал немного общительней, по-прежнему скрытничал и ничего о себе не рассказывал. Я стал подозревать, что английский офицер угодил в число его новообращённых. В беседах с Багратом я избегал говорить на болезненную тему «общества сверхлюдей», да он и сам об этом не вспоминал. Он печатал свои стихотворения почти каждую неделю, некоторые из его заратустровских излияний появились и в «Голосе народа» на внутренней странице, в то время как мои стихи печатались на первой и по воскресеньям. Два года назад Баграт Еркат казался мне одним из величайших поэтов мира, а сейчас я смеялся над пустой риторикой его виршей. Но я не сомневался в его необычных умственных способностях и всё недоумевал, каков же будет конец этого «гения зла».
Студенческий городок Робертовского колледжа с современными зданиями, лабораториями, спортивным залом, теннисным кортом и беговыми дорожками являл яркий образец американской организации образования. Нигде больше в городе не было таких прекрасных помещений для учащихся… Но самым замечательным было то, что здесь армянские и греческие мальчики сидели с турецкими ребятами в одних классах, находились в ежедневном дружественном общении, без драк и улюлюканий. Среди студентов были также болгары, русские, евреи, англичане, персы, и все жили в согласии. Поскольку у Америки в этой части света не было территориальных притязаний, она пользовалась исключительным авторитетом…
Наступил, наконец, день моего отъезда. Я надел новый костюм, самый дешёвый из тех, что можно было приобрести на Большом базаре Стамбула, где цены были ниже, чем в Галате и Пера. К сожалению, он был не американского покроя, я даже подозревал, что он сшит из армейского одеяла, но зато мои новые остроносые коричневые полуботинки были в моде и у американцев. Беда только, что они скрипели, как колёса несмазанной телеги, и ступать приходилось осторожно. Я впервые побрился американской безопасной бритвой, почистил зубы американской зубной пастой, в общем, начинал жить на американский лад. Вещи я упаковал в чемодан из искусственной кожи: несколько армянских и французских книг, мамино кольцо, семейную фотографию, чистую рубашку и пару смен белья. В кармане у меня было двадцать девять долларов, на четыре доллара больше, чем предусматривалось законом об иммиграции. Мои сёстры уже находились в Египте. Оник, Ваграм, Ашот и ещё несколько товарищей пришли в гавань проводить меня. Пароход, на котором я отплывал, принадлежал греческой компании, но на нём развевался американский флаг. На сердце было тяжело, глаза затуманивали слёзы, когда мы обнялись внизу у трапа. Очутившись на палубе один, я понял, что пускаюсь навстречу величайшему приключению в своей жизни.
Первую остановку наш пароход сделал в Пирее. Для того чтобы осмотреть Афины и навестить доктора Метаксаса, в моём распоряжении было всего шесть часов. Я жаждал увидеть Акрополь и вместе с группой пассажиров вскарабкался по пыльной дороге, ведущей к бессмертным руинам, благоговейно дотронулся до них руками и, сидя под колоннами Парфенона, вообразил себя в древних Афинах.
Эту картину завершил доктор: он мог бы сойти за ожившую греческую статую. Метаксас совершенно поседел, но был всё ещё бодр и энергичен. Семья его отдыхала на курорте, с ним оставалась только его старшая дочь. Хорошенькая, здоровая девочка лет двенадцати, она поднялась на цыпочки и, к моему великому смущению, поцеловала меня. Доктор подарил мне свою фотографию с надписью: «Votre viex père, Andreas Metaxas»[47]. Мы говорили с ним в основном по-французски, потому что я к тому времени успел позабыть греческий, язык детских лет.
Он повёл меня осмотреть город, показал общественные здания и исторические памятники. Современные Афины очаровали меня, но окрестности были голыми и выжженными.
Мы посидели в уличном кафе на площади Конституции, и он подробно рассказал, как он пытался тогда спасти моих родителей. Чувствовалось, что смерть моего отца глубоко потрясла его и надломила. Ведь они тридцать лет были близкими друзьями. Я впервые по-настоящему узнал доктора. В детстве я его побаивался. Моих сестёр и брата он знал намного лучше, я ведь никогда не жил у него в доме. Он предложил мне сменить моё имя Завен на греческое Зенон по имени философа-стоика, предполагая, что оно будет знакомо американцам и его легче запомнить… в нём заговорил грек. Но он хотел, чтобы я оставался армянином. «I’espère vous voir devenir un grand homme de science et un grand patriote — сказал он. — N’oubliez ni votre pays, ni votre nation»[48].
Доктор обеднел, потеряв из-за нас своё состояние, и пытался восстановить своё благосостояние, работая в своём родном городе лечащим врачом. Афиняне не подозревали, какой это был герой — один из благороднейших сынов Эллады. Я представил себя в греческом парламенте — какую бы я произнёс о нём хвалебную речь! А как принимал бы его в Армении — с почётным караулом из пяти тысяч кавалеристов, а после его смерти воздвиг бы ему в Афинах памятник с высеченными на нём словами о дружбе из греческой поэзии или философии (доктор Метаксас умер через два года в Афинах от сердечного приступа по дороге в американский госпиталь, где служил).
В Греции я чувствовал себя почти как дома. Греки были родным мне народом, и во мне, как и в моём брате и сёстрах, жило двойное национальное самосознание — одновременно и армянское и греческое. В некотором смысле греки мне были даже ближе из-за детских воспоминаний. Я научился говорить по-гречески одновременно с родным языком, моими первыми и самыми дорогими товарищами игр были греческие дети. И, наконец, жизнью своей я был обязан грекам.