Изменить стиль страницы

Как говорится по латине «что и требовалось доказать», Вера Павловна не может расслушать.

— А у вас, Алексей Петрович, есть охота забавляться кухонною латинью и силлогистикою, — говорит миленький, то есть муж.

Вера Павловна подходит к ним и говорит:

— Да полноте вам толковать о своих анализах, тожествах и антропологизмах, пожалуйста, господа, что-нибудь другое, чтоб и я могла участвовать в разговоре, или лучше давайте играть.

— Давайте играть, — говорит Алексей Петрович, — давайте исповедываться. — Давайте, давайте, это будет очень весело, — говорит Вера Павловна: — но вы подали мысль, вы покажите и пример исполнения.

— С удовольствием, сестра моя, — говорит Алексей Петрович, — но вам сколько лет, милая сестра моя, осьмнадцать?

— Скоро будет девятнадцать.

— Но еще нет; потому положим осьмнадцать, и будем все исповедываться до осьмнадцати лет, потому что нужно равенство условий. Я буду исповедываться за себя и за жену. Мой отец был дьячок в губернском городе и занимался переплетным мастерством, а мать пускала на квартиру семинаристов. С утра до ночи отец и мать все хлопотали и толковали о куске хлеба. Отец выпивал, но только когда приходилась нужда невтерпеж, — это реальное горе, или когда доход был порядочный; тут он отдавал матери все деньги и говорил: «ну, матушка, теперь, слава богу, на два месяца нужды не увидишь; а я себе полтинничек оставил, на радости выпью» — это реальная радость. Моя мать часто сердилась, иногда бивала меня, но тогда, когда у нее, как она говорила, отнималась поясница от тасканья корчаг и чугунов, от мытья белья на нас пятерых и на пять человек семинаристов, и мытья полов, загрязненных нашими двадцатью ногами, не носившими калош, и ухода за коровой; это — реальное раздражение нерв чрезмерною работою без отдыха; и когда, при всем этом, «концы не сходились», как она говорила, то есть нехватало денег на покупку сапог кому-нибудь из нас, братьев, или на башмаки сестрам, — тогда она бивала нас. Она и ласкала нас, когда мы, хоть глупенькие дети, сами вызывались помогать ей в работе, или когда мы делали что-нибудь другое умное, или когда выдавалась ей редкая минута отдохнуть, и ее «поясницу отпускало», как она говорила, — это все реальные радости…

— Ах, довольно ваших реальных горестей и радостей, — говорит Вера Павловна.

— В таком случае, извольте слушать исповедь за Наташу.

— Не хочу слушать: в ней такие же реальные горести и радости, — знаю.

— Совершенная правда.

— Но, быть может, вам интересно будет выслушать мою исповедь, — говорит Серж, неизвестно откуда взявшийся.

— Посмотрим, — говорит Вера Павловна.

— Мой отец и мать, хотя были люди богатые, тоже вечно хлопотали и толковали о деньгах; и богатые люди не свободны от таких же забот…

— Вы не умеете исповедываться, Серж, — любезно говорит Алексей Петрович, — вы скажите, почему они хлопотали о деньгах, какие расходы их беспокоили, каким потребностям затруднялись они удовлетворять?

— Да, конечно, я понимаю, к чему вы спрашиваете, — говорит Серж, — но оставим этот предмет, обратимся к другой стороне их мыслей. Они также заботились о детях.

— А кусок хлеба был обеспечен их детям? — спрашивает Алексей Петрович.

— Конечно; но должно было позаботиться о том, чтобы…

— Не исповедуйтесь, Серж, — говорит Алексей Петрович, — мы знаем вашу историю; заботы об излишнем, мысли о ненужном, — вот почва, на которой вы выросли; эта почва фантастическая. Потому, посмотрите вы на себя: вы от природы человек и не глупый, и очень хороший, быть может, не хуже и не глупее нас, а к чему же вы пригодны, на что вы полезны?

— Пригоден на то, чтобы провожать Жюли повсюду, куда она берет меня с собою; полезен на то, чтобы Жюли могла кутить, — отвечает Серж.

— Из этого мы видим, — говорит Алексей Петрович, — что фантастическая или нездоровая почва…

— Ах, как вы надоели с вашею реальностью и фантастичностью! Давно понятно, а они продолжают толковать! — говорит Вера Павловна.

— Так не хочешь ли потолковать со мною? — говорит Марья Алексевна, тоже неизвестно откуда взявшаяся: — вы, господа, удалитесь, потому что мать хочет говорить с дочерью.

Все исчезают. Верочка видит себя наедине с Марьей Алексевною. Лицо Марьи Алексевны принимает насмешливое выражение.

— Вера Павловна, вы образованная дама, вы такая чистая и благородная, — говорит Марья Алексевна, и голос ее дрожит от злобы, — вы такая добрая… как же мне, грубой и злой пьянице, разговаривать с вами? У вас, Вера Павловна, злая и дурная мать; а позвольте вас спросить, сударыня, о чем эта мать заботилась? о куске хлеба: это по-вашему, по-ученому, реальная, истинная, человеческая забота, не правда ли? Вы слышали ругательства, вы видели дурные дела и низости; а позвольте вас спросить, какую цель они имели? пустую, вздорную? Нет, сударыня. Нет, сударыня, какова бы ни была жизнь вашего семейства, но это была не пустая, фантастическая жизнь. Видите, Вера Павловна, я выучилась говорить по-вашему, по-ученому. Но вам, Вера Павловна, прискорбно и стыдно, что ваша мать дурная и злая женщина? Вам угодно, Вера Павловна, чтоб я была доброю и честною женщиною? Я ведьма, Вера Павловна, я умею колдовать, я могу исполнить ваше желание. Извольте смотреть, Вера Павловна, ваше желание исполняется: я, злая, исчезаю; смотрите на добрую мать и ее дочь.

Комната. У порога храпит пьяный, небритый, гадкий мужчина. Кто — это нельзя узнать, лицо наполовину закрыто рукою, наполовину покрыто синяками. Кровать. На кровати женщина, — да, это Марья Алексевна, только добрая! зато какая она бледная, дряхлая в свои 45 лет, какая изнуренная! У кровати девушка лет 16, да это я сама, Верочка; только какая же я образованная. Да что это? у меня и цвет лица какой-то желтый, да черты грубее, да и комната какая бедная! Мебели почти нет. — «Верочка, друг мой, ангел мой, — говорит Марья Алексевна, — приляг, отдохни, сокровище, ну, что на меня смотреть, я и так полежу. Ведь ты третью ночь не спишь».

— Ничего, маменька, я не устала, — говорит Верочка.

— А мне все не лучше, Верочка; как-то ты без меня останешься? У отца жалованьишко маленькое, и сам-то он плохая тебе опора. Ты девушка красивая; злых людей на свете много. Предостеречь тебя будет некому. Боюсь я за тебя. — Верочка плачет.

— Милая моя, ты не огорчись, я тебе не в укор это скажу, а в предостереженье: ты зачем в пятницу из дому уходила, за день перед тем, как я разнемоглась? — Верочка плачет.

— Он тебя обманет, Верочка, брось ты его.

— Нет, маменька.

Два месяца. Как это, в одну минуту, прошли два месяца? Сидит офицер. На столе перед офицером бутылка. На коленях у офицера она, Верочка.

Еще дна месяца прошли в одну минуту.

Сидит барыня. Перед барынею стоит она, Верочка.

— А гладить умеешь, милая?

— Умею.

— А из каких ты, милая? крепостная или вольная?

— У меня отец чиновник.

— Так из благородных, милая? Так я тебя нанять не могу. Какая же ты будешь слуга? Ступай, моя милая, не могу.

Верочка на улице.

— Мамзель, а мамзель, — говорит какой-то пьяноватый юноша, — вы куда идете? Я вас провожу, — Верочка бежит к Неве.

— Что, моя милая, насмотрелась, какая ты у доброй-то матери была? — говорит прежняя, настоящая Марья Алексевна. — Хорошо я колдовать умею? Аль не угадала? Что молчишь? Язык-то есть? Да я из тебя слова-то выжму: вишь ты, нейдут с языка-то! По магазинам ходила?

— Ходила, — отвечает Верочка, а сама дрожит.

— Видала? Слыхала?

— Да.

— Хорошо им жить? Ученые они? Книжки читают, об новых ваших порядках думают, как бы людям добро делать? Думают, что ли? — говори!

Верочка молчит, а сама дрожит.

— Эх из тебя и слова-то нейдут. Хорошо им жить? — спрашиваю.

Верочка молчит, а сама холодеет.

— Нейдут из тебя слова-то. Хорошо им жить? — спрашиваю; хороши они? — спрашиваю; такой хотела бы быть, как они? — Молчишь! рыло-то воротишь! — Слушай же ты, Верка, что я скажу. Ты ученая — на мои воровские деньги учена. Ты об добром думаешь, а как бы я не злая была, так бы ты и не знала, что такое добром называется. Понимаешь? Все от меня, моя ты дочь, понимаешь? Я тебе мать.