Изменить стиль страницы

Слыша такое суждение, я думал, что следователь шутит, что ведь он хорошо понимает, как изгоняется зло в мире, что только непротивлением злу злом. Но каково было наше удивление, когда при помещении нас в тюрьму нам прочитали в Губчека, между обвинениями "в контрреволюции", "агитации" и других, обвинение — "в непротивлении злу". Они забыли, что мы именно противимся злу, но только не злом, а добром. Мне показалось очень смешным это обвинение, а некоторые недоумевали: "Как же это так: нас побили, мы же и виноваты?"

Одним словом, все это, одно к другому, очень возмутительно действовало на души этих двух молодых людей, и к концу года своего заключения они потеряли всякую веру в добро. Видя вокруг все зло, все неправды, поощряемые всеми, за исключением малой горсточки людей, они стали забывать все святое души, которое было началом их стремлений. Как большевики забыли свои святые лозунги: "Долой войну!", "Долой смертную казнь!", "Долой насилие!", "Да здравствует свобода, равенство и мир всех людей!" И первыми признаками этой "свободы" для некоторых людей было страшное сквернословие, пьянство, курение, разврат и другие неразумные дела. Часто приходилось слышать от этих двух молодых людей порицание всех религиозных людей, отказывающихся от военной службы по велению совести. "Все они шкурники, не то что не хотят убивать других, а просто боятся, что их самих могут убить, поэтому и не идут воевать!" Они забыли, что подобными "шкурниками" были они сами. Они забыли, что тогда-то они и не дорожили своей шкурой: их били, а они твердо стояли на своем разумном понимании. Должно быть, они забыли, как одному из них не пришлось испытать ударов при пытках-допросах, каким подвергались другие, и как потом этот не изведавший побоев всю ночь не спал и все думал: "Почему же это меня миловали? Я не святее других!" Ему хотелось, чтобы непременно побили и его. Они забыли, что тогда же им угрожали расстрелом, но и тогда они не дорожили своей шкурой, были тверды на своем. И наконец, они забыли или стали забывать, что религиозных людей за их отказ от военной службы — расстреливали.

Они стали забывать об этом и под влиянием тюремных условий. Они стали считать себя "шкурниками". "Но больше мы ими не будем, — заключили они, — а по первому же призыву пойдем служить, постараемся сделаться комиссарами и будем тогда гнать и преследовать так называемых "религиозников", отказывающихся от военной службы!" Одного из них вызывали в суд (в начале отказа) по поданному им же самим заявлению об отказе от военной службы по религиозным убеждениям, но он не пошел в суд, сказав: "Я теперь не пойду в суды по этому делу". Так и не пошел.

У второго я был в его доме после освобождения. Он было начал хвастаться своей "самостоятельной жизнью, без авторитетов каких-то Христов и Толстых", но смутился, когда глянул мне в глаза. Он увидел, что я не разделяю его взглядов, и замолчал.

Не будем осуждать этих молодых людей в их измене своим убеждениям, я хотел скорее бросить упрек той ужасной тюремной обстановке — она развратила их, и не только их, а и многих "из малых сих" развращала и продолжает развращать. Люди же эти не совсем потеряли совесть.

Я думаю, что это временная хандра нашла на них. Ведь они уже разбирались разумом в жизненных вопросах и были тверды. А теперешняя измена разуму временная. Придет время, думаю — скоро, они поймут свою ошибку и тогда ревностнее прежнего встанут на путь добра и правды. Сначала я хотел их уговаривать, но это все равно, что добавлять масло в огонь. Они начали сильно сердиться на это. Тогда я подумал, что не нужно ничего со стороны навеивать, а пусть сами хорошенько разберутся в своей ошибке.

Думаю, что и ты, дорогой Владимир Григорьевич, не бросишь в их сторону упрека, как не бросил никто из иудеев в евангельскую женщину. Не упрека они заслуживают, а сострадания и сожаления.

Вот все то, что я мог сообщить в коротких словах об отпадении двоих. Имена их не пишу здесь, считая неудобным. А пока будь здоров, добрый старичок. Желаю тебе благоденствовать. С любовью твой меньшой брат Яков Драгуновский.

28 декабря 1921 года.

1921–1929. Моя жизнь. Конспективное изложение

После амнистии и освобождения месяца два мною овладевает оптимизм. Любая погода радует меня. Еду в Москву. Радостная встреча с друзьями. Я у Бонч-Бруевича, беседую с ним. Какая-то мучительная тоска по дому овладевает мной. Приехал домой и опять не успокаиваюсь: тоска не покидает меня. Часто и подолгу серчаю на жену, требую, чтобы она вегетарианствовала. Веду неправильное, неразумное воспитание сына. Не рад, что имею такое злое сердце, а как изменить — не знаю. Новое миропонимание не изменило меня к лучшему, характер не улучшается. Кидаюсь и туда, и сюда, надеясь со стороны получить поддержку.

В июне я опять в Москве. Знакомлюсь близко с некоторыми друзьями, с Сергеем Михайловичем Поповым, с его замечательной, разумной системой ручного земледелия. Радуюсь, что еще больше знакомлюсь и сближаюсь со старыми толстовцами: В. Г. Чертковым, И. И. Горбуновым-Посадовым и другими; беседую с ними как с равными, но все же Чертков является каким-то авторитетом, почему я и не могу понять Сережу Попова и его понимание духовного монизма. Посетил "Живую Церковь", где слушал проповедь Антонина. Побывал у евангелистов, послушал их пение, орган, но все это меня не удовлетворяет.

Скитание по друзьям опять толкает меня скорее возвратиться домой. Дома опять радуюсь, но не надолго: часто тоскую, часто сержусь и мучаюсь. Удивляюсь, что со мной происходит. Сравнивая свою жизнь в православии и теперь, не нахожу разницы — даже как будто характер ухудшается. Работаю, а на душе неудовлетворенность и ужасная тоска, а от чего и сам не знаю. С женой — несчастье, тяжело заболела. Пришлось отвезти в губернскую больницу. На сердце большая тревога, боюсь расстаться с другом. Радуюсь ее благополучному выздоровлению и возвращению. Вскоре опять серчаю и злюсь. Характер не улучшается.

Опять Москва. Голицыно. Звенигород. Я в колонии у друзей в рощах. Предлагают организовать коммуну. Я почему-то боюсь втиснуть семью в такую организацию; пугают меня чужие (барские) постройки, как это пугало меня в 20 году, когда я бывал у И. М. Трегубова в Наркомземе. Знакомство с Корниловичем дает мне некоторый толчок. Очень глубокое впечатление произвела на меня жизнь и жизнепонимание Сергея Михайловича Попова. Побывал я у многих друзей: у О. А. Дашкевич, у Страховых, у Булгакова, у Плешкова, у Добролюбова; побывал у квакеров, у бегаитов, у трезвенников. В Вегетарианском обществе пришлось постолярничать: делал скамьи, витрину и проч., за что обещают купить мне билет на дорогу. Втягиваюсь в работу, хочу заработать.

Англичане-квакеры своей богатой, буржуазной обстановкой и пищей не дают мне ничего положительного. У бегаитов свободный обмен мнениями нравится; у трезвенников кликушество — отталкивает. Почему-то не посещаю собрания друзей. 29 декабря не посетил диспут, после которого В. Ф. Булгакова наметили выслать за границу. Тревога многих друзей. Мы ожидали арестов. С М. Кучиным смотрели в Москве демонстрации против Рождества. Пришел от квакеров, решил ехать домой, так как меня слезно просят домашние.

Желание вести культурную крестьянскую жизнь; возможность дает только переход деревни на отруба (столыпинские участки). С отрубами не удалось. Брат Тимофей едет на Кавказ искать свободные земли. Телеграмма и письмо брата окончательно вселяют желание переселиться. Приехавшие ходоки привезли бумаги о принятии нас в с/х артель.

Москва. Хлопоты в Москве и пугают, и успокаивают. Переселение разрешается. Я снова у Чертковых, у Трегубова, у Вересаева, у Смидовича, в Наркомземе, у М. И. Калинина.

Дома. От продажи имущества тревога на сердце, но так как был занят продажей и переселением, мало уделял внимания и помощи заболевшей жене. Мое четырехдневное отсутствие заставляет жену попасть в больницу, но благополучно возвращается.