— Наши где?.. Где?.. — он застонал, у него в середке забулькало.
— Наши беляков погнали, — говорю, — и, видно, далеко, не слышно боя.
— Хорошо… А где мой конь?
А конь в открытые двери заглядывает, ржет тихо. Казак приподнялся и сказал так:
— Прощай, Зина! Прощай, мой верный боевой друг…
И помер.
Ну а потом мы с бабкой лошадью занялись. На вздошине у нее во-от такая рана была, и шея пулей пробита. Приготовили отвар лекарственный, промыли раны, прокаленной цыганской иглой зашили. И завел я Зину в сарайчик, у кормушки привязал, отрубей намешал ей с сеном.
На заре вынесли казака, положили в бричку. Я клячу свою запрег, а тут Зина как начала биться, чуть сарайчик не разнесла. К хозяину своему рвалась. Вывел я ее, привязал к бричке, и поехали мы на кладбище. Зина всю дорогу голову тянула к хозяину, обнюхивала его, жалобно ржала, — не верила, видно, что он мертвый.
Похоронили мы казака на краю кладбища, вернулись домой, и тогда упала Зина во дворе и не хотела ни есть ни пить — убивалась по своему хозяину — красному казаку… Крест я ему потом поставил, уже после войны. Звезду вырезал на кресте…
— Теперь мне понятно, почему Зина ходит на кладбище, к той могиле, — сказал я. — Заберется в заросли и стоит, тихонько ржет. Неужели она так долго помнит того казака, своего хозяина, или просто привыкла туда ходить?
Дед Прокоп поднял голову, посмотрел на меня подслеповатыми прозрачно-голубыми глазами.
— Может, помнит, а может, привыкла ходить — кто знает, о чем думает лошадь? Вот поди, спроси у нее, про что она думает. — Дед шутливо подтолкнул меня, кивнув на Зину.
Старая лошадь поглядывала на нас, стоя в тени акации, коротко кивала головой, звеня кольцами уздечки.
— Да, — спохватился я, вспомнив, о чем хотел спросить его. — А как же тяжелораненый казак оказался у вас во дворе? Кто его туда притащил?..
— Она же, Зина, и притащила. Больше километра волокла его по траве, сама раненая. Я еще сам тогда подумал: никак не мог совсем уже обескровленный человек добраться до моей хаты… Ну, и пошел я по кровавому следу, который тянулся со степу во двор, и дошел до того места, где казак с беляками сражался. Там и шашку его в траве нашел.
— Как же она казака волокла? — спросил я, пораженный.
— Зубами, за воротник. Да-да… Весь воротник его кожанки был пожеван и размочален. Пятилась она и волокла — видел я это по следам. К людям тащила своего хозяина, надеялась, что спасут его.
— А кто ж он был такой, тот красный казак?
— О нем ничего не знаю. Не из нашего края был он. И никаких бумаг я при нем не нашел.
— А что же было с Зиной дальше?
Старик помолчал, задумчиво ковыряя палкой сухую землю.
— Едва вы́ходили мы с бабкой Зину, вынянчили ее, можно сказать. Чуть ли не на руках носили… Что за красиваца была она! Чисто золотая, глаза смышленые, блестят, играют, как у моторной девушки. И умница — не дай бог! Радовались мы с бабкой — доброе приобретение для хозяйства поимели. В жизни не мечтали о такой лошади, бедняки мы были… А тут белые нагрянули, отняли ее у нас да еще шомполами меня высекли до полусмерти — не отдавал я им Зину. «Ты что, — говорят, — негодяй, для красных берег такую красавицу?!»
Недели через три примерно выехал я на своей кляче в степь за сеном, обратно еду по дороге мимо кладбища, гляжу, а в вишеннике, где красный казак похоронен, какой-то оседланный конь стоит, копытом землю бьет. Пригляделся, а это Зина!.. Узнала меня, не убежала.
На тот раз в хуторе буденновский отряд стоял. Отвел я Зину командиру красной сотни, рассказал — так, мол и так — и отдал ему красавца коня — нехай гоняется на нем за белыми бандюками. Такие вот, Енька, дела… Ну, год прошел. Кончилась война гражданская, Советская власть прочно установилась в нашем округе. Землю нам нарезали. Мое поле было неподалеку от кладбища. Пашем как-то с соседом весной под яровые, а он мне и говорит:
— Глянь, Прокоп, не твой ли конь на кладбище стоит?
Пригляделся я — Зина! Вернулась откуда-то издалека, без уздечки, без седла, исхудалая, копыта пообносила. Подумать только: через год прибежала, не забыла, где хозяин захоронен!.. Так и осталась в нашем хуторе. Председатель сельского Совета ездил на ней верхи до коллективизации. Ранили ее кулацкие отродья еще раз из обреза. Потом она в линейке председателя колхоза ходила. А позже в бригаду нашу отдали, на тяжелые работы стали брать ее. Вот так дело повернулось, Енька. — Дед Прокоп сердито ударил палкой по земле. — И угробили, загубили добрую лошадь!.. Она же гордая, умная и работящая животина, не терпит обиды и несправедливости, а как попадет в руки дураку, так и начинает он муштровать ее. И каждый на свой лад. А она бунтует!
Да, Зина была очень чутка к несправедливости, не сносила грубости и жестокости. На расстоянии чуяла злых и подлых людей, сразу же настораживалась, зло прижимала уши к голове, предупреждала: «Не подходи близко, в зубы дам!» И ужасно, что Зина — благородная, умная лошадь, с тонкой нервной системой — попадала в руки, которые с идиотской настойчивостью муштровали ее, пытаясь «выправить» — сделать тупой, бессмысленной скотиной, безропотной, недумающей тягловой силой, очень удобной для вожжедержателей-дураков!
Не думал я, что так расстроится старый Прокоп Волошин, которому в то время было уже под восемьдесят, рассказывая о драматической судьбе прекрасного коня. Он поднялся, опираясь на палку, и пошел к Зине, произнося каким-то булькающим, словно бы от сдерживаемых рыданий, голосом странные, на мой тогдашний взгляд, слова:
— Голубка моя… Радость ненаглядная!.. Что ж ты не ходишь ко мне за сладким?.. Забыла дорогу?.. А раньше часто прибегала, моя красавица… Не пускают тебя ко мне? Цепями приковывают…
Зина как-то странно взвизгнула и потянула водовозку навстречу деду Прокопу. Он остановился, выронив палку и раскинув руки. Она ткнулась мордой ему в грудь и положила голову на плечо. Обняв за шею, дед гладил Зину, целовал, продолжая говорить нежные, полные любви и грусти слова:
— Не могла ты быть моей, ласточка-касаточка!.. Больно хороша ты была… Прятал я тебя, скрывал от белых… Секли шомполами меня, в холодную сажали… Отнимали тебя… А ты каждый раз возвращалась, но не ко мне, а к нему, к своему первому хозяину, красному казаку… А ко мне забегала за угощением… за сладким да за соленым…
Дед Прокоп нешутейно причитал, и я не поверил своим глазам, когда увидел, что он плачет самым настоящим образом. Нехорошо я себя почувствовал. Словно бы присутствовал на чьих-то похоронах. Душа не выносила такого напряжения. Мне хотелось как можно скорей расстаться с дедом Прокопом.
Нелегко разобраться в тогдашних детских чувствах — я, возможно, просто приревновал старую лошадь к деду Прокопу. Поднял палку, сунул ему, намекая, что собираюсь уезжать. Он наконец оторвался от лошади, взял палку и, отворачиваясь от меня, махнул рукой:
— Езжай, езжай!
Я вскочил на передок водовозки и тонким, стесненным голосом сказал:
— Поехали, Зинуля!.. Поехали по добрую воду!
После волнующего рассказа деда Прокопа я уже мог многое объяснить в поведении и характере Зины. Историю о ней я запоем пересказывал своим односельчанам. Мне страстно хотелось, чтобы все узнали о ее замечательном прошлом и прониклись уважением к ней, полюбили. А что касается меня, могу сказать: считаю счастьем, что судьба столкнула с ней. Благодаря Зине я с малых лет стал задумываться над сложностями жизни, противоречивостью человеческой натуры и еще подростком сделал важное открытие: тот, кто жестоко и несправедливо относится к животным, обычно оказывается тупицей, злым, недобрым, порочным человеком, дрянью.
Жизнь подтвердила безошибочность этого открытия. Двое из тех, кто наиболее жестоко и изощренно издевался над Зиной, да и другими лошадьми, в войну изменили Родине, переметнулись к фашистским оккупантам, прислуживали им, были полицаями.
6
Я, наверное, стал бы ветврачом, если бы не война. В мечтах видел себя работающим на племенной конеферме… Но в Европе уже хозяйничали фашисты, наваливались и на наши границы, — и это сказалось на моей судьбе. В Васильево-Петровскую НСШ (неполно-среднюю школу) в конце мая, перед самым выпуском семиклассников, приехал представитель таганрогских ремесленных училищ.