— Так вам и новые зерноуборочные комбайны не нравятся? — искренне удивился я.

— Да мне-то они нравятся, — насмешливо сказал он. — Посмотришь — картинка, красивый, обтекаемый, хоть в космос его запускай, а вот нашей пшенице не нравится. Упрется этот новейший тип в наш валок, стоит и жует. Жует-жует, пыхтит-пыхтит — и на месте. На первой скорости не может справиться с нашим валком. Он у нас валок, а не валочек-строчка. У нас вон поля по пятьдесят, по шестьдесят центнеров дают с гектара, а он, этот тип, на какую урожайность рассчитан, а? Самое большее — на тридцать пять центнеров с гектара. — Федор Яковлевич хмыкнул. — Как-то приезжал ко мне главный конструктор «Колоса», так я поругался с ним…

— За что?

— Да все ж за него, за этот новейший тип. У нас к нему до черта всяких претензий-рекламаций. Вот начнем подбирать валки, сами увидите его грехи… Вы к нам надолго?

— Недели на две. Не прогоните?

— Если недели на две — не прогоню, а если на день-два, то прогнал бы. Что можно узнать за такое время? — Он улыбнулся, сунул бумажку в карман. — Ну, ладно, пойдемте обедать. — Посмотрел в небо на растрепанные тучи, плывущие со стороны моря. — Испортилась погода… Опять, видно, лето будет дождливым.

— А хлеб как, Федор Яковлевич?

— Ох, не спрашивайте!.. Начнем молотить, узнаем.

К длинному столу, стоявшему у летней кухоньки под акациями, сходились механизаторы — по грязи пришлепали босиком от своих жатвенных агрегатов, оставленных в загонках, — недовольные, взъерошенные. Кляли «тремонтану» — ветер с моря, — подлый, сбил рабочий азарт, только разогнались, разогрелись, а он нагнал дырявых туч!

Враскачку, оскальзываясь, к столу подошел Николай Канивец, плотный, невысокий, — истый запорожец, только без усов, и всерьез, без тени улыбки, накинулся на братана:

— Яковлевич, так робыть нельзя! Что это такое?! Ты с ним побалакай как следует. Ударь кулаком по столу, да так, чтоб телефоны, как жабы, запрыгали. Ну что тебе стоит? У тебя же авторитет…

— А что такое? В чем дело? — так же всерьез, не замечая затаенных усмешек товарищей, откликнулся Федор Яковлевич.

— Не знаешь? Скажи им, нехай перестанут шкодить!

— Кто шкодит? Скажи толком.

— Да там, те самые, наверху! — Николай показал рукой в небо под дружный смех.

Канивец не принял шутки — не то у него было настроение. Буркнул:

— Я тебя туда самого пошлю. Ты ж у нас моторный парень.

Очень вкусным был борщ с курятиной и розовой молодой картошкой-скороспелкой, которую Никитич выращивает у полевого стана. Ели молча, пока насытились, а потом кто-то спросил у Канивца:

— Ну, как решили, Федор Яковлевич, будут строить у нас на полевом стане крытый ток?

Он молчал некоторое время, будто не слышал вопроса. Наконец ответил хмуро:

— Когда-нибудь построят.

И больше ни слова не проронил. Задумался.

Припомнился ему, словно кошмарный сон, один из дней прошлого лета…

На току тогда в четырех буртах лежало около двух с половиной тысяч тонн пшеницы новых сортов Калиненко — «ростовчанки» и «северодонской», — пшеницы крепкой, ядреной, зернина к зернине, прозрачной, как золотистое стеклышко, тяжелой, как крупная дробь; шла она тогда по пятьдесят — шестьдесят центнеров с гектара.

Как радостно было ему взять полные горсти этой пшенички и, будто сердцем, почувствовать ее животворную тяжесть!.. По ночам он тихо и осторожно ходил у буртов, как отец у колыбели ребенка, которого так долго ждал и наконец-то дождался. Погружал руки по плечи в пшеничку — она растекалась под легким нажимом, тихо звеня, пересыпал с ладони на ладонь. И запах шел от этой пшенички, как от здорового ребенка, угревшегося в теплой постели, — запах нежный, родной, наливающий душу чувством единения с землей, миром, со звёздами над степью…

И в тот день по пшеничке, лежавшей открыто под небом, ударил ливень. Проклятый, хлынул, словно небо лопнуло, будто кутырь — кабаний пузырь. Налетел, закручивая верха буртов, захлестал, приплясывая на них. Крутил, растаптывал, копытил! Пшеница, вздрагивая под его ударами, зашевелилась, как живая, и поплыла, поплыла вместе с бурлящими ручьями!.. Бурты таяли, растекались, распластанные, растоптанные ливнем!..

Он бегал по двору, как в беспамятстве, кричал не помня что, сзывая людей, искал лопаты…

Та пережитая боль, видно, у него никогда не пройдет.

И вот опять ему напомнили о том кошмарном дне. Все тогда в его бригаде тяжко переживали случившееся, что тут говорить… Не решили еще вопрос о строительстве крытого тока! Не решили!

И явно обрадовался Федор Яковлевич возможности отвлечься от тяжких дум, когда услышал ржание лошадей. Обернулся к повозке горючевоза, показавшейся во дворе. Впереди нее бежал чалый стригунок, султаном подняв хвост, разметав гривку, подтанцовывая на пружинистых ногах, сытый, вальяжный: ведь понимал, шельмец, что люди смотрят на него, любуются.

— Бачите! — Канивец повернулся ко мне, подтолкнул локтем взволнованно. — Это же тот самый доходяга, что на веревках висел. Верный!

Стригунок остановился, вздернул голову, отозвался ржанием.

— Хорош! — ответил я. — Никогда бы не подумал, что это тот самый жеребенок.

— Мы его выходили, вынянчили…

Ожил Федор Яковлевич, глаза заблестели влажно, и какая-то детская улыбка размягчила лицо, суровость и горечь сошли с него. Взбодрился он, развел плечи, обвел соратников взглядом:

— Ну, хлопцы! Чтоб время не пропадало зря, еще раз комбайны проверим: где подкрутим, где подтянем, где направим… Старики говорят, лето паршивое будет, кислое. «Тремонтана» власть взял над «астраханцем». Поэтому половину хлебов будем убирать напрямую, комбайнами.

Хлопцы направились к комбайнам, а Канивца задержал заехавший во двор главный агроном Шевцов. Он с ходу пошел на бригадира.

— Это что ж такое, Федор Яковлевич? Почему жатки стоят? Почему не валят пшеницу? У других уже…

— Сами бачите: дождь у нас…

— На том бугру сухо. И не капнуло. Давай перебрасывай туда жатвенную технику, на ту пшеницу!

— Да она еще зеленковата…

— Ничего не зеленковата! Я смотрел ее — пора валить. Перегоняй жатки, Федор Яковлевич. Немедленно.

— Да мы там и не собираемся валить, Иван Николаевич. — Канивец смотрит через узенькие зеленые щелочки.

— Это ж почему?!

Федор Яковлевич еще держится, но уже пыхтит. Перебрасывает пиджак с одного плеча на другое.

— Там же «ростовчанка». Сами знаете, добра пшеничка, получше, чем на низу, в чибиях… Мы ее комбайнами возьмем напрямую, когда созреет.

— Не мудруй, Федор Яковлевич, не мудруй!

— Да какое тут мудрованье, Иван Николаевич? — почти ласково отвечает Канивец, но уже краснеет, шея наливается бурачным соком, и он надевает пиджак. — Бачил сам, какая там пшеничка, центнеров под пятьдесят. И если мы ее положим в валок, какой валок будет? Вот такой? — показывает себе по пояс. — И что с тем валком будет, если ливень прихлопнет его к земле? Когда он высохнет? У вас есть чем переворачивать такие валки? Ага, нема!

— Федор Яковлевич, на скандал идешь! Везде в колхозе кончают валить, рапорты дают, а ты…

Канивец снимает пиджак, вешает на плечо и, разрубая воздух широкой, тяжелой ладонью, начинает кричать на главного агронома:

— Вам рапорты поскорей давай, да?! Вам лишь бы поскорей положить пшеницу на земле, а что с того зерна будет, вам дела нету?! Солод с того зерна будет! Лучший сорт отборной пшеницы для сибирской крепкой!.. А нам нужны добрые семена!..

Шевцов прыгает в автомашину, и она уносится с ревом и писком тормозов на поворотах.

Канивец устало садится на лавку, снимает фуражку, вытирает пот с лица. Бормочет:

— Это еще не все. За день человек десять прискачет, и каждый со своими указаниями и предостережениями… А мы тут сами на что? Безголовые мы, что ли? Сами не кумекаем?! А в конторе пусто, по рации никого не дозовешься — все в разъезде, кому нужно и кому не нужно, а мы, бывает, не можем из-за этого решить оперативные дела, от нас не зависящие. Я им говорю: «Позвольте нам быть хозяевами своего поля до конца, не вмешивайтесь!» — а они продолжают по старинке быть толкачами.