Изменить стиль страницы

Прислонясь к холодной стене землянки, Поветкин закрыл глаза. Как в тяжелом сне, замелькали отрывочные, бессвязные воспоминания.

…Худенькая, в длинной, до колен, рваной кофте, босоногая девчушка лет семи тревожно озирается в окружении детдомовских ребят и с жадной нежностью прижимает к груди какое-то жалкое подобие куклы. У нее нет ни родных, ни близких. У нее нет даже фамилии. И детдомовцы общим хором назвали ее — Найденова Нина…

Нина, Нина! У нее синие-синие глаза, опушенные длинными ресницами…

Смутно, все разрастаясь, в памяти возникает шумный цех мастерских автомобильного техникума. Над суппортом токарного станка склонилась светлая, с волнистой косой голова Нины. Она так увлечена работой, что не замечает, как уже стихли почти все соседние станки и студенты гурьбой пошли к выходу…

Все отчетливее доносится шум поезда. Уже не так громко звучит оркестр. Теплые, нежные пальцы Нины тревожно скользят по руке Поветкина и переплетаются с его пальцами. В предрассветном сумраке лицо ее потемнело, но глаза все так же призывно горят, а губы, как клятву, выговаривают незабываемые слова:

— Ты окончишь военное училище, а я — техникум, и тогда встретимся. Навсегда, на всю жизнь!..

— На всю жизнь! — прошептал Поветкин и открыл глаза. Одна коптилка на ящике уже погасла, вторая еле теплилась. Но в землянке было светло. В два крохотных оконца ярко било молодое солнце.

— Товарищ майор, — неслышно открыв дверь, тихо проговорил ординарец, — к вам полковой врач, Ирина Петровна.

— Хорошо. Пригласите, — сухо проговорил Поветкин, недовольно морщась и торопливо поправляя гимнастерку. Еще никогда ему так не хотелось побыть одному, подумать в одиночестве.

— Может, сказать, что вы заняты? — понял его мысли ординарец.

— Нет, нет! Проси.

Как и всегда, в военном платье с капитанскими погонами Ирина неторопливо вошла, поздоровалась и старательно прикрыла дверь.

— Присаживайтесь, Ирина Петровна, — сказал Поветкин, показывая на перевернутый ящик.

— Спасибо, — проговорила она, поправляя выбившиеся из-под берета светлые волосы.

— Много больных? — спросил Поветкин, невольно задерживая взгляд на ее лице и тонких пальцах.

— В санчасти лежат двое. А в подразделениях многие с температурой. Вот-вот грипп вспыхнет.

— Погода скверная, да и землянок мало, обогреться негде. Ну, ничего! Землянок понастроим, а там и весна нагрянет.

«Что это я?» — оборвал самого себя Поветкин, чувствуя, что волнуется и говорит с ней совсем не так, как говорил обычно. Он сурово опустил голову и сухо спросил:

— Как с медикаментами?

— Пока есть, — ответила Ирина, — но мало. Разрешите к начсандиву поехать. Медикаменты привезу и о фельдшерах, санинструкторах поговорю. Понимаете, — торопливо продолжала она, — все обещает, обещает, а прислал двоих, и больше нет. Может, вы генералу скажете?

— Да, да. Обязательно, — проговорил Поветкин и опять помимо воли своей взглянул на лицо Ирины. Свежее, притененное легким загаром, оно, казалось, излучало нежную теплоту.

«Что я? Что за глупости?» — вновь осудил он себя, стараясь не смотреть на Ирину, но глаза сами по себе замечали то мочку маленького розового уха, то округлый подбородок, то два рядка ровных белых зубов за нежными припухлыми губами.

Он сидел, горбясь и опустив руки. Солнечный свет падал на его подернутую сединой голову и худое лицо. Пожилым, безмерно усталым человеком казался он в этом ярком освещении.

«А ему же меньше тридцати», — подумала Ирина и вспомнила недавний разговор двух лежавших в санчасти больных солдат. Известный всему полку старенький почтальон с отеческой тревогой говорил о Поветкине:

«Как почту нести ему — душа перевертывается. Посмотрит он на меня, а в глазах, браток, такая надежда… А я что? Суну ему газеты и бежать скорее. Вот уж полгода, как он приехал, а ни одного письмишка не получил. Видать, один-разъединственный на всем белом свете. Вот только раненый комбат Лужко три письма прислал, да и тот уже больше месяца не пишет».

«Один-разъединственный, — про себя повторила солдатские слова Ирина. — А я не разъединственная?» — вспыхнула вдруг неожиданная мысль. Острая боль на мгновение ошеломила Ирину. Как далекое, навсегда потерянное прошлое промелькнул в ее сознании Андрей Бочаров.

«Кто же виноват? Кто? — с отчаянием подумала она. — Я сама, только сама, и никто более».

— Хорошо, Ирина Петровна, — не заметив ее состояния, сказал Поветкин, — к вам подойдет машина, и поезжайте в дивизию.

Он пожал ее руку, и Ирина почувствовала тепло его ладони. Подняв голову, она встретилась с его взглядом и с радостным удивлением подумала: «Какие глубокие у него глаза!»

II

Шла третья неделя, как разжалованный Чернояров командовал пулеметной ротой. С виду казалось, ничто не изменилось в нем. Высокий, могучий, с грубым волевым лицом и резкими движениями сильных рук, он все так же твердой поступью ходил по земле и говорил все тем же раскатистым басом. Но так было только внешне. Самолюбивый и властный, Чернояров мучительно переживал свое падение. Целыми днями сидел он в землянке, стараясь ни с кем не встречаться. И только ночью ходил по окопам и траншеям, разговаривал с пулеметчиками. А на рассвете опять скрывался в своей норе. Особенно избегал он встреч с Поветкиным и Лесовых. Поэтому он, сам того не ожидая, торопливо вскочил, когда ранним утром в землянку зашел Лесовых.

— Да что вы, Михаил Михайлович, — здороваясь, сказал Лесовых. — Весна кругом, а вы в конуре этой, в духотище!

— Некогда, — невнятно пробормотал Чернояров и, ожесточаясь на самого себя за растерянность, сурово добавил: — Нужно дела в порядок привести. Целый месяц в роте ни одного офицера.

— Да, положение трудное, и не только в роте, — присаживаясь на топчан, сказал Лесовых. — Людей и техники потеряно много, а пополнения все нет и нет.

— Видимо, скоро получим, — проговорил Чернояров, с тревогой ожидая, что же будет дальше и как поведет себя новый замполит.

«Поветкин — тот проще, — думал он, — тот командир, и если рубанет, то напрямую. А этот с подходцем, вежливо, воспитательно».

— Как люди, Михаил Михайлович? — спросил Лесовых.

— Что ж люди… — со вздохом ответил Чернояров. — Их и осталось-то на всю роту неполных два расчета.

— Конечно, не то, что под Воронежем.

Эти слова, произнесенные Лесовых совсем спокойно и без всякого умысла, взорвали Черноярова.

— Что под Воронежем?! — с яростью воскликнул он. — Под Воронежем, дескать, полк был как полк? А теперь чуть побольше батальона, и повинен в этом Чернояров, так, что ли?

— К чему горячность, Михаил Михайлович? — глядя в озлобленное лицо Черноярова, неторопливо сказал Лесовых. — Я и не думал этого.

— Неправда! — с шумом выдохнул Чернояров. — Думали и сейчас думаете.

— Ну, уж если хотите правду, — в упор глядя на Черноярова, отчетливо и твердо сказал Лесовых, — извольте. Да, во многих бедах повинны вы, именно вы. Нет, — махнул он рукой на хотевшего было заговорить Черноярова, — не из-за того случая, когда вы бросили полк и по пьянке самовольно в Курск укатили. Из-за вашего самодурства и ячества, из-за неправильного воспитания людей, из-за вредных методов командования. Что вы творили в полку, что людям прививали? Бездумье и чинопочитание! Только вы фигура, а остальные пешки. Без вашего приказа, по своей инициативе и пальцем не пошевели — вот ваш принцип командования. Люди думать разучились, самостоятельно шаг боялись шагнуть. А в итоге напрасные жертвы. Не из-за ваших ли диких криков Лужко сам очертя голову бросился в атаку? А теперь без ноги. А помните, под Касторной? Почему третий батальон не отошел за овраг, когда на него фашистские танки надвигались? Да потому, что комбат ждал вашего приказа. И погиб из-за этого…

Тяжело дыша, Лесовых смолк. По его гневному лицу катились частые градины пота.

Чернояров сидел с окаменелым лицом и налитыми кровью глазами. Он пытался вскочить, закричать, но ни сил, ни слов не было. Только из самой глубины сознания безжалостный голос Лесовых выворачивал то, о чем сам он не признавался даже самому себе.