Целоваться глупо. Вполне прилично целовать маманю, когда уходишь в школу или куда-нибудь ещё, но целовать кого-то, потому что он, видите ли, тебе нравится, кажется красивым — это кретинизм какой-то. Бессмыслица. Валяются вдвоём, на земле или в постели, мужик сверху.

— Постель, передай дальше.

Прокравшись в спальню Кевиновых родителей, мы разглядывали их постель. Поржали. Кевин толкнул меня на кровать, запер в этой спальне и не выпускал, держал дверь.

Однажды меня стошнило от кружения. В обморок я не падал, ничего такого, просто лежал на траве — трава была тёплая, жесткая — почувствовал, что сейчас поднимется рвота, попробовал встать, но упал на одно колено, меня стошнило. Не по-настоящему вырвало, а прямо еда вывалилась из желудка. Маманя вечно твердит: жуй, прежде чем глотать. Я никогда не жевал: трата времени и занудство. Иногда проглотишь большое что-нибудь, и горло саднит; причём ежу ясно, что будет саднить, но выплёвывать уже поздно, уже проскочило в глотку и ничего не поделаешь. Картошка варёная, жирные куски бекона, капуста — всё валялось на земле. Зефир, клубника. Молоко. Каждый кусочек знакомый. Мне полегчало, как-то покрепче стоялось на ногах. Я поднялся. Дело было на заднем дворе. Голова сама собой повернулась — дом, кухня — но я сдержался. Проверил одежду — не забрызгало. И кроссовки чистые, и брюки. Всё валяется на земле, как еда, упавшая с тарелки. Убрать, не убрать? Это же не дома на полу, не на дорожке, а на заднем дворе. Не на пустыре, не на чьём-нибудь там заднем дворе, а на нашем. Убрать? Или всё-таки не убирать? Я побрёл в сторону кухни, потом обернулся, долго разглядывал блевотину и всё никак не мог взять в толк, видно её или не видно. Я, конечно, видел. Но только потому, что знал, куда смотреть. Потом зашёл спереди и прикрыл её цветами. Потом зашёл сбоку, обогнул кухню — нет, со стороны кухни не заметно. Так там и оставил. Наутро проверил: всё засохло и почернело. Свинину всё же выкинул в сад к соседям, Корриганам. Аккуратно перебросил через забор, чтобы, если вдруг смотрят из окна, не заругались: фу, блевотина летит. Подождал реакции. Тишина. Вымыл руки. Тошнота отступила. После дождя рвота опять стала похожа на рвоту. Через две недели всё перегнило и превратилось в землю.

— Просыпальное утро или не просыпальное?

— Не просыпальное.

— Идите досыпайте, парни…

Стол был грязный, вчерашняя посуда не убрана. Мою чашку для хлопьев маманя поставила на грязные тарелки.

Мне это не понравилось. Утром стол должен быть чистый и пустой. Только солонка с перечницей посерёдке, бутылка кетчупа, и чтобы кетчуп не присох к крышечке, не люблю этого, и салфеточки, а на салфеточках по ложечке: мне и Синдбаду. Как всегда.

Я поел, стараясь не прикасаться к столу, вместо своей грязной ложки взял Синдбадову чистую. Мелкий страдал в туалете. Похоже, опять пол опрудил, как обычно. Боится, что ему на стручок сиденье упадёт. Сиденьице-то нетяжёлое, пластиковое, но он всё равно боится до обморока Я попадаю в унитаз, просто подняв подкову сиденья, потому что я старше и умнее. Никогда не мочусь мимо, а если случится грешок — убираю за собой. Всегда. Туалет — родина инфекций. Если у вас заведётся крыса, поселится она непременно в туалете.

Маманя напевает.

Идиотизм с её стороны — не вымыть посуду вечером, пока объедки ещё не засохли, легко отчищаются: сполосни водой, и порядок. Да, придётся теперь ей поскрести! Семь потов сойдёт. С кровью, потом и слезами. Работы будет по горло и выше. Вперёд наука. Надо было мыть вечером, как все нормальные люди.

Утро — начало нового дня, а встречать новый день нужно в чистоте и опрятности. Раньше я вставал на стул, чтобы поплескаться в раковине. Помню, как смешно толкал перед собой этот стул, а он упирался и не пускал меня к кранам. Теперь стул уже не требовался, да и особенно тянуться не приходилось. Если раковина переполнится, и наклоняешься слишком низко, свитер будет мокрый. С этими свитерами никогда не знаешь, когда мокнешь. Заметно становится только в последний момент. Теперь я не плескаюсь в раковине. Глупо. Соседи с улицы увидят, ведь шторы днём не задёргиваются. По вторникам, четвергам и субботам мою посуду сам. Я продемонстрировал мамане, как здорово достаю до кранов, и свершилось: она разрешила мне мыть посуду три дня в неделю. Иногда маманя мыла за меня, потому что я просил или даже без просьбы. Я мыл, Синдбад вытирал, но толку от него было чуть: свет не видывал такого тормоза. Целую вечность пытается удержать в одной руке тарелку, а в другой руке — полотенце. Как будто не верит собственным рукам, если обматывает их полотенцем. Больше всего ему нравилось вытирать чашки, потому что у нас чашки — при всём желании не разобьёшь. Обмотает кулак полотенцем, наденет чашку на полотенце кверху дном и поворачивает за ручку. Я хотел проверить, вылил ли он мыльную воду. Мыльную воду ни в коем случае нельзя пить; это настоящая отрава.

А он не даёт проверить, поганец.

— Покажи.

— Нет.

— Покажи, говорю.

— Нет.

— Сейчас получишь.

— Я сам вытру, это моё дело…

— Я за главного.

— Кто так сказал?

— Маманя.

— А я не хочу.

— Так мамане и передам. Я старший.

Синдбад сейчас же протянул мне чашку.

— Нормально. Годится, — кивнул я.

Скажешь ему «Я старший», он живо встаёт по стойке «смирно». Он аккуратно поставил чашку на стол, окинул взглядом — ровно ли стоит, отдёрнул руку и отпрыгнул, мол, разобьётся — я не виноват. Если мне что-то разрешали, а мелкому нет, мамане с папаней приходилось ему напоминать, что я старше, и он переставал капризничать. Он и на Рождество получал меньше подарков, и денег карманных меньше — куда ему, сопляку, деньги.

— Рад, что я не ты, — съязвил я.

— Рад, что я не ты, — съязвил он в ответ.

Я ему не поверил.

Синдбад без разговоров протянул мне чашку.

— Фу, мыльная вода, — скривился я.

— Где?

— В гнезде.

И я выплеснул мыло мелкому в глаза. Заслышав дикий рёв, вбежала маманя.

— Я не хотел в глаза, — оправдывался я, — Кто ж знал, что он их не закроет?

Маманя уняла Синдбада; В чём — в чём, а в этом она была гением. Только что Синдбад верещал как резаный, а глядишь, уже хохочет.

Сегодня утро четверга. В среду была не наша очередь мыть посуду, маманина. Я спросил её прямо в лоб.

— Ты почему посуду не вымыла?

И я ещё не договорил, как что-то случилось; сам голос мой переменился. Начинал я фразу одним голосом, а закончил другим. Причина упала на меня, как кирпич с крыши. Почему не вымыла посуду? Есть на то причина. Помню, я катался в лифте вверх-вниз. Так вот, понять причину — это как на лифте вниз. Я даже не договорил: какой смысл договаривать вопрос, если знаешь ответ, если с каждой секундой он раскрывается всё яснее и шире? Причина.

— Да времени не хватило, — ответила маманя.

Какая! И не врёт, и правды не говорит.

— Ты уж извини, — и улыбнулась. Не настоящей улыбкой, не полной.

Опять у них драка.

— Работы тебе будет по горло и выше, — сказал я.

Тихая.

Маманя рассмеялась.

Визг — шёпотом; рёв — шёпотом.

Маманя рассмеялась мне в лицо.

Она всегда первая плакала, а он хлестал её словами, взглядом.

— Да, да, я знаю, — ответила маманя.

Первый раз вышло иначе. Она плакала, и папаня отстал от неё. Потом всё долго было в порядке.

— С кровью, потом и слезами.

Маманя опять расхохоталась:

— Да ты, Патрик, у меня остряк.

Как здорово было раньше. Незачем ни красться, ни притворяться, что ничего не слышим. Синдбад вообще не умеет притворяться. Ушам не верит, только глазам. Как будто это в телевизоре. Надо было его увести.

— Что там?

— Дерутся.

— Неправда.

— Правда.

— Почему?

— Нипочему, дерутся и дерутся.

Когда же драка прекращалась, Синдбад вечно уверял, что ничего и не случилось. Забывал, наверное.

— Кровью, потом и слезами! — провозгласил я. Маманя снова посмеялась, но уже не так весело.