В тот же день в письме к П. С. Попову саркастическая интонация смягчается грустной и просветленной: «Прикажи вынуть из своего погреба бутылку Клико, выпей за здоровье „Дней Турбиных“, сегодня пьеса справляет десятилетний юбилей. Снимаю перед старухой свою засаленную писательскую ермолку, жена меня поздравляет, в чем и весь юбилей».
Завершенная и исчерпанная полоса жизни, по сложившемуся закону искусства Булгакова, должна была переплавиться и закрепиться в слове. Так и произошло. 26 ноября 1936 года писатель начинает новую работу. В толстой клеенчатой тетради появляется название будущей книги: «Театральный роман». Поверх первого названия пишется иное, более предпочтительное и потому подчеркнутое двумя жирными чертами: «Записки покойника». Внимательный читатель «Посмертных записок Пиквикского клуба», актер, режиссер и автор МХАТ Михаил Булгаков начал подводить итоги своей жизни в магическом круге театра.
Глава 7
Концы и начала
Последняя встреча
В новой своей жизни Булгаков с Художественным театром практически не соприкасается. Разве что О. Бокшанская, перепечатывая летом 1938 года главы романа «Мастер и Маргарита», будет отрываться от спешной работы, чтобы выполнить гораздо более важные для нее поручения Немировича-Данченко, а писатель будет нервничать, ревновать, считая, что и за этим кроется чья-то злая воля.
Во второй половине 30-х годов МХАТ вступил в полосу своего высшего общественного признания. У Немировича-Данченко открылось будто второе режиссерское дыхание: в апреле 1937 года с триумфальным успехом проходит премьера «Анны Карениной». О премьере спектакля сообщается специальным выпуском ТАСС как о событии государственного значения. В 1938 году с размахом и торжественно страна отмечает сорокалетие Художественного театра. Юбилей проходит без Станиславского, который не дожил до праздника два с половиной месяца.
Никаких точек соприкосновения МХАТ с либреттистом Большого театра, конечно, нет. Только в день юбилея прозвучит на мхатовской сцене приветствие Большого театра, написанное безымянным автором. Текст сохранился в булгаковском архиве: драматург перелицевал по случаю праздника монолог Гаева, обращенный к «многоуважаемому шкапу», распределил слова приветствия среди басов, сопрано и меццо-сопрано. Находка была нехитрая: в булгаковской версии легендарный шкап не сто, а сорок лет «поддерживал в поколениях нашего рода бодрость, веру в лучшее будущее и воспитывал в нас идеалы добра и общественного самосознания!».
Никаких новых пьес после ухода из Художественного театра Булгаков долго не затевает. Он будто выполняет зарок, данный в письме В. Вересаеву в апреле 1937 года: «Мои последние попытки сочинять для драматических театров были чистейшим донкихотством с моей стороны. И больше я его не повторю… На фронте драматических театров меня больше не будет».
Клятвы не помогают. Сценическая кровь бунтует, то бросает Булгакова к окончательной отделке «Бега», когда в течение нескольких дней, с утра до вечера, драматург правит старую пьесу, то в буквальном смысле слова заставляет «донкихотничать»: в 1938 году писатель берется за инсценировку романа Сервантеса, и вновь — договоры, варианты, поправки, обещания и разочарования…
Приступая к работе над «Дон Кихотом», по старой своей привычке, Булгаков подбирает эпиграф, на этот раз — строки из посвящения Сервантеса своему покровителю: «Вложив ногу в стремя, в предсмертном волнении пишу тебе это, великий сеньор».
В словах, выделенных Булгаковым, отсвет его собственной литературно-биографической ситуации, которую он напряженно осмысливал. Он не ушел в работу историка, либреттиста, инсценировщика. Уже «вложив ногу в стремя», писатель пытается найти выход и к живой современности. Именно в эти несколько послемхатовских лет Булгаков завершает работу над книгой, в которой современная ему действительность как бы пронизывается токами мировой истории и культуры. Писатель ищет опору нравственного поведения человека в трудных обстоятельствах жизни и обретает глубочайшую внутреннюю веру в то, что истина и справедливость восторжествуют. Наивно предполагать, будто он смирился с тем, что они восторжествуют после его смерти. В письме к П. С. Попову в марте 1937 года он с горечью припоминал, как некоторые доброжелатели избрали особый способ утешения автора «Мольера»: «Я не раз слышал уже подозрительно елейные голоса: „Ничего, после Вашей смерти все будет напечатано!“
До последнего своего часа, до этого самого „предсмертного волнения“ Булгаков пытался быть писателем своего времени. В каком-то смысле и он мог отнести к себе слова поэта: „Пора вам знать: я тоже современник — Я человек эпохи Москвошвея. ‹…› Попробуйте меня от века оторвать, — ручаюсь вам, себе свернете шею!“
Человек „эпохи Москвошвея“, он подписывался на заем, жадно читал газеты, смотрел премьеры московских театров, катался на эскалаторе нового метро, ходил на демонстрацию, чтобы увидеть на трибуне Мавзолея человека в серой шинели и фуражке, который его очень интересовал. В дневнике Елены Сергеевны отмечаются все малые и большие события советской истории, которыми жил и дом Булгаковых: отмена карточек, похороны Кирова, введение новых воинских званий, заключение пакта о ненападении с Германией…
Дом в Нащокинском — писательский: сбоку, сверху, снизу — одни писатели. Булгаков внимательно и пристрастно следит за тем, как складываются те или иные писательские судьбы. Когда в феврале 1939 года происходят награждения писателей, этот факт тоже отмечается, но не с точки зрения обиды. Напротив, Е. С. Булгакова запишет трагикомический эпизод, случившийся в ложе Большого театра на „Лебедином озере“, когда какая-то окололитературная дама „низким басом“ аттестовала Булгакова: „Вы — первый“. „Оказалось, дама хотела утешить Мишу по поводу того, что ему не дали ордена“.
Вопрос, кто первый, занимал старого циника Салтыкова, героя булгаковской пьесы о Пушкине. Это он, в зависимости от конъюнктуры, менял местами Пушкина и Бенедиктова в шкапу, отведенном „для первых поэтов отечества“. Булгакова занимал вопрос совершенно другого порядка. Он пытался выполнить свое литературное дело с той полнотой самоосуществления, которая открывалась ему в судьбах писателей, избранных героями его пьес 30-х годов. Последние годы булгаковской жизни — время наиболее интенсивного и плодоносного цветения его творческого духа. Работа писательской мысли не прекращалась, искала и открывала смысл в житейских испытаниях, побеждала их в пространстве той главной книги, которой Булгаков был занят в конце 30-х годов. Страницы прощального романа поражают прежде всего спокойствием, ясностью и просветленностью авторского сознания, его способностью увидеть свое время и свой день в потоке истории. Историзм мышления питал мужество художника.
„Я хочу быть понят моей страной…“.
Булгаков хотел быть услышанным и понятым. В стремлении выйти к современникам, а не к потомкам, зарождается и создается „Батум“. Пьеса, по свидетельству Е. С. Булгаковой, была задумана драматургом в начале февраля 1936 года, после первой успешной генеральной „Мольера“, когда открывались перспективы для других его пьес и сочинений. Пьеса была написана через три года для Художественного театра и стала своего рода послесловием булгаковского „романа с театром“. Нет никакого резона пропустить это послесловие. Как сказано в „Ревизоре“, если уж начали читать, так читайте всё.
История создания „Батума“ документирована буквально по дням. Работа была спешная, МХАТ должен был выпустить спектакль к 21 декабря 1939 года. Первый разговор о пьесе произошел у Булгакова с мхатовцами в сентябре 1938 года, в нем участвовали В. Сахновский, П. Марков и В. Виленкин. Последний в своих мемуарах передает характер труднейшего ночного разговора: „Никогда я еще не видел его таким злым, таким мстительным. Чего только не было сказано в пароксизме раздражения о театре, о Станиславском, о Немировиче-Данченко… Но прошло несколько месяцев, и атмосфера разрядилась. Что ему самому явно хочется писать, мы почувствовали, когда он еще был настроен непримиримо“ 1.