В сущности, этой системе мышления «не нужно» было искусство как таковое, то есть духовное производство, обращенное к основным вопросам человеческого существования, к его подлинному социальному смыслу и достоинству. «Вечные вопросы» не имели для «левых» никакой цены. Талант как глубоко индивидуальное переживание мира тоже выносился за скобки и не учитывался. Мировоззренческая родословная такого пренебрежения к таланту уходила в идеи «уравнительного», «непродуманного коммунизма», о котором писал К. Маркс: «Абстрактное отрицание всего мира культуры и цивилизации», стремление «уничтожить все то, чем, на началах частной собственности, не могут обладать все; он хочет насильственно абстрагироваться от таланта» 28. Столь же резко и определенно писал об этом явлении В. И. Ленин, который в идеологии и деятельности Пролеткульта видел практическую реализацию того, о чем предупреждал К. Маркс.
«Левые» любили провозглашать, что они действуют от имени партии и «всей советской общественности». Между тем партийная линия, изложенная в резолюции ЦК РКП(б) «О политике партии в области художественной литературы» (1925), всем своим содержанием и духом была направлена не на разжигание вражды к «попутчикам», а на «мирно-организаторскую работу». «Общей директивой должна здесь быть директива тактичного и бережного отношения к попутчикам, то есть такого подхода, который обеспечивал бы все условия для возможно более быстрого их перехода на сторону коммунистической идеологии». В той же резолюции было сказано, что критика должна «решительно изгонять из своей среды всякое претенциозное, полуграмотное и самодовольное комчванство», а также тон «литературной команды» 29.
Эту ленинскую линию в области культуры стремился проводить А. В. Луначарский. Совершенно закономерно, что в антимхатовской борьбе «левые» должны были с ним столкнуться на этой почве и столкнулись непримиримо. Народный комиссар, видевший в искусстве важное средство социального и классового воздействия, вместе с тем к такому исключительно «инструментальному» значению искусство не сводил. Он понимал его как продукт органического, естественного цветения культуры того или иного класса на органически подготовленной культурной почве (именно в таких словах Луначарский изложил свою позицию на партийном совещании по вопросам театра). Охлаждая пыл «неистовых ревнителей», он предупреждал, что «пока почва не дает цветов, до тех пор тщетно бумажные цветы привязывать к голым деревьям» 30. Сознавая историческую ответственность, нарком стремился не допустить захвата какой-нибудь одной литературной или театральной группой лидирующего, командного положения в сфере искусства. Такая театральная политика вызывала у «левых» не просто теоретическое неприятие, но и личностное: известная широта Луначарского, его влюбленность в многоцветную культуру прошлого, его художественное чутье, даже его образованность толковались ими в духе все той же классовой психоидеологии интеллигента, несущего в себе отраву старого мира. Хорошо осведомленный в театральных настроениях того времени Б. В. Алперс вспоминает в своей работе о Билль-Белоцерковском первую редакцию «Шторма»: движимый, подобно своему герою Братишке, «недоверием к культуре и ее носителям», Билль вывел Луначарского в своей пьесе «в роли заведующего Отделом народного образования. ‹…› В финале пьесы, по требованию Братишки, его приговаривали к расстрелу за бытовое разложение. В начальной авторской редакции „Шторма“ этот персонаж носил прозрачную фамилию Чарского» 31.
Вопрос о Художественном театре был частью гораздо более общего вопроса о судьбе русской культуры в революции. Возвращаясь к ситуации, сложившейся после выхода спектакля «Любовь Яровая», отметим, что нарком приветствовал появление спектакля Малого театра и находил возможным его позитивное сопоставление с мхатовской работой в плане общего движения академических театров к современности. В статье «Два спектакля», опубликованной в тифлисской газете «Заря Востока», он развертывал эту мысль следующим образом: «Театр силен, конечно, тогда, когда он дает пьесе наиболее совершенное и острое выражение. МХАТ 1-й сделал это… может быть, впервые заставил всю Москву говорить о театральном произведении с волнением и при этом не как о зрелище, а как о куске жизни. ‹…› Для нас, для тех, кто хочет, чтобы театр был организующим отражением жизни… сама острота общественных интересов, взволновавшихся вокруг „Дней Турбиных“, была явлением отрадным». Редакция газеты, знакомая с реальным положением дел в театральной Москве, сочла нужным оговорить статью наркома примечанием, что не во всем разделяет его точку зрения, в особенности в отношении оценки «Дней Турбиных» 32.
Для «левых» никаких соотносительных моментов между мхатовской работой и спектаклем «Любовь Яровая» не было. Им нужен был повод взвинтить накал борьбы, и они сделали это на диспуте в Театре имени Мейерхольда. Диспут этот стал одной из ярких страниц театральной булгаковианы хотя бы потому, что противники здесь впервые встретились лицом к лицу. Считая не делом писателя отвечать на критику, Булгаков публично нигде не выступал и ни одним словом не выразил до этого дня своего отношения к происходящему. Считая критику «казнью египетской русских писателей» (так написал он еще в 1922 году в статье о Ю. Слезкине), драматург относился к этой «казни» с чувством наивозможного хладнокровия. Но 7 февраля 1927 года он не выдержал, — вероятно, захотелось «взглянуть в глаза подколовшему», как скажет Булгаков через несколько лет в связи с выпадом писателя-современника против «Мольера». Изысканно одетый, все в том же пластроне, он явился в переполненный зал мейерхольдовского театра вместе с П. А. Марковым и рядом мхатовских актеров. Диспут открыл Луначарский. Он вновь подтвердил свою принципиальную позицию: «Я нисколько не сожалею, что „Дни Турбиных“ были разрешены. Они сыграли свою роль. Они были первой политической пьесой на нашем горизонте, которая ставила серьезные социально-политические проблемы» 33. Далее Луначарский отверг обвинение спектакля в «сменовеховстве», раскрыв объективный смысл процесса «смены вех» как «огромного фактора для огромной части нашей интеллигенции». «Что вы думаете, — говорил нарком, — мы не знаем, что огромное большинство ученых у нас стоят на позициях сменовеховства? Я не верю, когда вижу, как в три сальто-мортале либерал превращается в коммуниста, я стою тут как раз перед фокусом, который иногда кажется даже странным, иногда это бывает порыв, а иногда хамелеоновская перемена красок. Настоящий процесс — это смена вех, когда люди идут, приглядываясь к истории, оглядываясь назад».
Может быть, Булгаков вспомнит этот образ идейного «сальто-мортале», когда в марте 1930 года будет объяснять свое положение в ответственнейшем документе. Немедленный отказ от своих литературных взглядов писатель оценит «как неопрятный и к тому же наивный политический курбет», который может только дискредитировать его перед Советским правительством. В феврале 1927 года Булгаков эти глубинные вопросы не затрагивал. Он вышел ответить А. Орлинскому, в который раз сокрушавшему драматурга за «паническую боязнь массы», за то, что он «урезал денщика, куда-то дел крестьян и рабочих». Орлинский вспомнил даже историю с изменением названия пьесы, поставив и этот пункт в обвинительное заключение. Драматург отвечал по всем пунктам, приправляя свою речь тем самым «великолепным презрением», которое Ахматова в посмертно посвященном Булгакову стихотворении выделит как отличительную черту самой личности писателя. Напомним основные фрагменты этого уникального выступления:
«Я не хочу дискутировать и ненадолго задержу ваше внимание, чтобы в чем-то убедить товарища Орлинского, но этот человек, эта личность возбуждает во мне вот уже несколько месяцев, — именно с 5 октября 1926 года, день очень хорошо для меня памятный, потому что это день премьеры „Дней Турбиных“, — возбуждает во мне… желание встретиться и сказать одну важную и простую вещь, именно, — когда критикуешь, когда разбираешь какую-нибудь вещь, можно говорить и писать все, что угодно, кроме заведомо неправильных вещей или вещей, которые пишущему совершенно неизвестны».