Изменить стиль страницы

Потрескивает лучина в светце, хозяйка прядет и прядет. Сладко спит девка, и Леонтий бережно отодвигается, не задеть бы невзначай, не спугнуть невольною старческой грубостью эту расцветающую юность. Хозяин, поохав, тоже влез на печь, устраивается на полатях. От глиняного, закинутого рядниною пода тянет разымчиво теплом, промороженное в дороге тело отмякает, отходит, упадая в тягучую дрему.

— Не спишь, отче? — уважительно к монашескому званию путника вопрошает старик.

— Нет есчо!

— С Москвы бредешь, дак не знашь тамо, ково заместо батьки Олексея надумали?

Леонтий медлит. Отвечает с неохотою:

— Кажись, печатника княжого…

— Митяя? — догадывает старик.

— Его! — голос Леонтия твердеет. Отринутая давеча княжая неподобь властно входит опять в сознание, изгоняя разымчивую ласку дороги. И поминается, что идет он не в земли неведомые, а близ, к игумену Сергию, и беда в образе властного Митяя движется ему вослед, наплывая на тот мир высокого духовного строя и книжной мудрости, который создавал и создал на Москве владыка Алексий.

— Беда! — раздумчиво тянет старик, не ведая, в каких мыслях живет дорожный прохожий. Намороженная дверь хлопает опять.

— Сын-от молчун у тебя? — прошает Леонтий, не в силах сейчас говорить о тех нестроениях, что оставил назади, в Москве.

— Не сын! — помолчав, отзывается старик. — Принятой! А так-то сказать, лучше и сына родного! В мор тот, во время «черной», когда ище князь Семен помер, нашли… Трупы прибирали иноки тут, да и мы тоже, смерды… Дак и нашли в избе… Я-то гляжу: живой дитенок-то! А уж весь посинел, ма-а-а-хонький! И отощал, одни косточки остались! Кто-тось молочка ему налил в ночву, уж и молоко-то давно створожилось, а он ручонкой-то примакнет да и сосит, точно телок малый! А нам-то со старухой Господь до того никоторого дитяти не дал! Ну и… Думали, не выживет! Уж старуха моя из коровьей титьки рожок ему состроила, сперва козьим, слышь, поили-то молоком, опосле и до коровьего дошло.

— Выкормили?

— Дак вот сам видишь! А то уж и голосу не давал! Болел долго, и брюхом страдал, и так… Да и речи долговато не было, мы уж и к Сергию ездили с им! Спасибо, старец помог! Руки наложил да пошептал молитву, паренек-то и отошел! С той поры когда слово-два и скажет. А так-то он в разуме полном! По хозяйству там, и со скотиною, и косить, и с топором…

Лонись сани добрые смастерил! Женить нать! Припозднились! Дак тоже непросто и найтить, жалимую надо!.. А как приняли паренька, дак и Господь смилостивился: нам с маткой девоньку послал, а там и вторую, етую вот!

Перву-то уже взамуж отдали, в Радонеж. И скота в те поры набрали, что бродил межи двор, и всего… Поправились, словом. Видно, с Божьего-то изволенья… За добро Господь сторицею воздает! Так оно теперя и идет, и к Сергию кажен год ездим с той-то поры…

А он где был двадцать пять летов тому назад? В Царьграде сидел со владыкою! И слушал, как тяжело билось море в берег ночной в тревожной тьме, как перемигивались огни и топотали торопливые шаги воинов, бегущих свергать Кантакузина…

Словно вчера было, столь остро и дивно припомнилось все! И будто бы даже запахом лавра и горелого оливкового масла от глиняного светильника потянуло в избе, долетевши сюда за четверть столетия и за тысячи поприщ пути. Словно сместились года и время невидимо покатило вспять! И он снова тревожен и молод, и вот теперь поднять отяжелевшие члены и, скинув груз лет, бежать, будить и тормошить своих, спасая владыку от возможного нахождения ратных…

Это только в этом мире, в мире тварных, земных и смертных сущностей, время течет в одну и ту же сторону, то замирая, как река над омутами, то резво прыгая по камням событий. А там, в горнем мире, времени нет! И Христос, явившийся из лона девы Марии четырнадцать столетий тому назад, превечно рождается от Бога Отца, и вечно молод, и вечно юн, и вечно распинается на кресте искупительной жертвой за люди своя, и вечно приносит страждущим свою кровь и плоть в каждой причастной чаше. И может явить себя разом и вдруг и в далекой пустыне Синая, и в бедной припутной засыпанной снегом избе — надобно токмо верить и не ослабевать в вере своей!

Утром Леонтий проснулся поздно. Тело, отвычное от долгой дороги, болело. Он, покряхтывая, слез с печи, покосился на тяжелую торбу с книгами. Старика с сыном-приемышем уже не было в избе. Хозяйка растапливала печь и ласково окликнула поночевщика:

— Добро ли почивал, батюшко?

Леонтий размял члены, выйдя во двор, растер лицо снегом. В сереющих сумерках зимнего утра яснела дорога, и он набрал полную грудь морозного воздуху, приуготовляя себя к долгому пешему пути.

— Поснидай, батюшко! Опосле и пойдешь! — позвала хозяйка, когда Леонтий воротился в избу. Налила квасу, поставила деревянную тарель с горкою вчерашних овсяных блинов. Когда Леонтий достал было свой хлеб, замахала руками:

— Кушай, кушай наше, батюшко! Не обедняем, чай, дорожного гостя накормить!

Девка ходила по избе, прибираясь, причесываясь и любопытно взглядывая на гостя, с которым рядом, не чая того, проспала целую ночь.

— Куды бредешь-то? — прошала хозяйка, ворочая ухватом горшки.

— К Сергию! — ответил он. Хозяйка, подумав, сходила в холодную клеть, вынесла хлеб и связку сушеной рыбы.

— Не в труд коли, снеси ето ченцам! Чай, и от моей благостыни все какая-нито будет утеха Господу! И нас припомнит да оборонит когда!

На дороге, в версте от деревни, его нагнал молчаливый парень. Помог взвалиться в дровни, уместил мешок и сильно погнал коня. Верст пятнадцать, а то и двадцать проехал Леонтий и только уж перед самым Радонежем распростился с молодым мужиком, который тут, покивав на прощанье, выдавил из себя:

— Сергию! Кланяем! — И, заворотя сани, погнал назад, а Леонтий, подкинувши торбу, споро зашагал в сторону видневшихся за изгибом дороги и поскотиною дымов радонежского городка, откуда до Сергиевой обители было уже рукою подать и где чаял он быть уже завтра еще до вечера.

Глава 23

И вот они сидят вчетвером в келье знаменитого старца. Топится печь.

Сергий подкладывает дрова. По его загадочному лицу ходят красные тени.

Стройный, весь напряженно-стремительный, замер на лавке Федор Симоновский.

Его седой высокий отец, Стефан, пригорбясь, сидит по другую сторону стола, взглядывает изредка на сына. Леонтий отдыхает, снявши кожух. Книги извлечены из торбы, осмотрены и отнесены в монастырскую книжарню. Сергий, окончив возню с печкою, разливает квас, режет хлеб, ставит на стол квашеную капусту, моченую брусницу и горшок каши, сваренной из пшена с репою, кладет каждому по сушеной рыбине из принесенного Леонтием крестьянского подарка, читает молитву. Четверо монахов — два игумена, третий — бывший игумен, а четвертый — владычный писец, покинувший делание свое (и будущий игумен, чего он пока не знает), — сосредоточенно едят, думая каждый об одном и том же: как жить далее, как строить страну и что делать в днешней святительской нуже? Ибо признавать Митяя митрополитом не хочет и не может никоторый из них.

— Недостоин! Не по нему ноша сия! — громко и твердо говорит Стефан.

(Сложись по-иному судьба, он сам мог бы оказаться преемником Алексия, и ему даже теперь стоит труда не мыслить об этом вовсе и судить Митяя хладно и строго, без той жгучей ревности, которая — он испытал это уже досыти — туманит голову и лукаво влечет к суетным соблазнам бытия.) Леонтий на немой вопрос Сергия кратко повествует о вселении Михаила-Митяя в палаты архиепископского дворца. О том, что покойный Алексий перед смертью посылал грамоту Киприану. Но теперь в Царьграде переворот, Филофей Коккин в темнице, и… Покойный владыко прощался с ним, яко с мертвым!

(Сергий молча подтверждающе склоняет голову.) — Переворот содеяли фряги. Зачем-то надобен Галате Макарий! Зане новый патриарх назначен, а не избран собором! Иван Палеолог давно уже принял латинство. Боюсь, дело тут не столько, в споре генуэзских фрягов с веницейскими, сколько в намерении католиков покончить со «схизмой», со всем восточным освященным православием и с нами тоже!