Но как ни жарко, как ни хочется поскорее домой, а невозможно устоять перед соблазном и не посмотреть окрест с высокого кургана. Он чуть в стороне — ну, полкилометра, может быть, — высится вековечным стражем степного покоя. К тому же на кургане сторожевая вышка.
Была не была! Полчаса потеряю, зато на мир посмотрю чуть ли не с высоты птичьего полёта. Свернул я в сторону кургана, забрался на вышку — и глазам не поверил: в замаскированной степной ровностью глубокой ложбине, как густой зелёный остров посреди пожухлой выгоревшей травы, виднелся весёлый тенистый лесок.
Я забыл и про жару, и про усталость. Пошёл, ещё больше удаляясь от дома, к таинственному леску, к зеленой сказке. Может, там что неожиданное откроется? И по мере того как приближался я к ложбине, росло моё удивление. Не лесок, а дремучий лес! Настоящее Берендеево царство в степном травяном море. Столетние белоствольные тополя выходили к самому краю ложбины. Узорные листья могучих деревьев — серебристо–мохнатые с испода и глянцевито–зеленые с лица— легко шелестели, колеблемые ветром. Гибкие отпрыски густой зарослью обступили старые деревья. Свежие побеги так плотно захватили землю, что сквозь них трудно было продираться. А продираться надо: мне казалась, что на противоположном склоне ложбины, за серебристыми тополями, темнеют литые стволы дубов.
Сквозь молодую тополевую поросль я пробивался к темневшему впереди дубняку, а в невидимой вышине на разные голоса — то грустные, то весёлые — гомонили непуганые птицы…
Как и положено в хорошей сказке, в лесу, привалившись к старому дубу, дремал старичок–лесовичок. Правда, по виду он был человеком вполне современным. Ни посконных портов на нем, ни лаптей, ни поярковой шляпы пирожком, ни традиционной бороды. Одет нормально, по летнему ассортименту промтоварного сельмага: прохладный парусиновый пиджак, такие же брюки, на ногах чешские босоножки, на голове синтетическая гэдээровская шляпа с лентой и неширокими полями. И весь он — краснолицый, чисто выбритый, плотный, как тот дубок, у которого дремал.
Я окликнул старика:
— Здравствуйте, дедушка!
Старик встрепенулся:
— Чего это?
— Здравствуйте, говорю.
— А! Здравствуй, сынок.
— Что вы здесь делаете, дедушка?
— Как — чего?! —удивился старик. —Работаю. Сад колхозный караулю.
— А откуда он тут взялся, этот сад?
Дед окончательно сбросил дрёму и оживился:
— Тут ведь ещё в царское время один лихой коннозаводчик сад себе на потеху развести удумал. И вырастили ему сад люди. Те. груши да яблони по старости повырубили, конечно. Теперь молодые подросли, колхозные… Да пойдём в сторожку. Я тебя медком сотовым угощу.
Старик, видимо, рад был гостю. А мне — молодому газетчику — страшно хотелось узнать в подробностях историю тополевой и дубовой рощи. Оказалось, что это даже и не роща, а своеобразная зелёная стена, которая кольцом обступала колхозный сад. Видно, вольготно жилось невысоким молодым яблоням под зеленой защитой. Они гнулись от обилия зреющих плодов. Кое–где пришлось даже подпереть ветви жердями.
— Считай, поболе ста лет будет тополям. Дубки — те помоложе. Один только разве постарше будет. Когда здесь умные люди тополями сырую балку обсаживали, отцу моему было по девятому годку, а сейчас мне за седьмой десяток перевалило… Ты ешь, сынок, не стесняйся. Медок яблоневый. Майский. Душистый. У нас тут пчельник. Ульи поближе к подсолнухам поставили, когда яблони отцвели. Молодые теперь пчелой правят, образованные. По науке. Старых пасечников отставили. Мы, дескать, не так можем. А они по пуду с улья качают… Пойдём обратно в лесок. Про дубы сподручней у самих дубов рассказывать.
Старик снова привёл меня к старому дубу:
— Ну‑ка, давай померяем!
Со смехом попытались мы в два обхвата обнять это кондовое дерево, но не смогли.
— Руки коротки! — сказал довольный произведённым впечатлением старик. —Три их было, таких дуба. От них и вся новая роща пошла. Вокруг уже дети тех стариков, дубки помоложе…
— А где же они, те старики? Вы мне покажете?
— Пет, сынок, не покажу. Один в гражданскую беляки снарядом сокрушили. Под корень, чертяки, угодили, пристрелялись… И падал он страшно, с рёвом. Грозно падал, как герой.
— А откуда вы знаете, дедушка, как он падал?
— Как — откуда? Я ж и сидел на нем. Команду своим подавал, куда палить. Ну, дуб тоже не остался в обиде. Всю ихнюю батарею мы тогда огнём накрыли… А второй немцы в сорок втором загубили. Партизан боялись. Подпилили, сердешного, тросом стальным зачалили и дёрнули тягачом. Техника! Они бы всю рощу порешили. Но успела она ещё помочь нам скрытно под немцев. в самый разгар их злодейства подобраться. Немного их тогда ушло. И тягачи, и пилы, и головы свои — все покидали. Ходом из наших мест побёгли… Теперь вот и молоденькие дубки жёлуди дают. Внуки, выходит, от тех стариков подросли. Доброе дело, сынок, никому невозможно истребить: ни белым генералам, ни коричневым немцам. Никому! Вот такую историю деды в нашей балочке затеяли. И до тебя старания их дотянулись…
Вот так мы познакомились и подружились с Тихоном Спиридоновичем.
Мне полюбилось бывать в его Берендеевом царстве. Я приносил книги, которые Тихон Спиридонович неторопливо и прилежно читал, взгромоздив на нос старинные железные очки с пружинистыми дужками. Он сам был живой книгой природы. Почти безошибочно предсказывал погоду. Для меня золотистое небо на вечерней зорьке было просто красиво, а ему оно предвещало ещё и хороший день на завтра. Как‑то заволокли небо густые белые облака.
— Может, дождя натянет, давно не было, — сказал я.
— Нет, сынок, вёдрено будет, — возразил Тихон Спиридонович. — Сильно росная трава была ночью. Да и пчела из ульев за взятком летит дружно. Разгуляется день.
День, конечно, разгуливался.
Знал он и чудодейственную целебную силу многих трав.
Обрезали мы как‑то с Тихоном Спиридоновичем молодые деревья — учил он меня формировать крону у яблонь, — я действовал неловко и глубоко поранил себе палец. Дед сорвал сочный, свежий лист подорожника, приложил к ранке и завязал палец чистой тряпочкой. Дома я хотел по всем правилам промыть ранку, залить йодом и перевязать стерильным бинтом. Но лечить оказалось нечего: ранка совсем, без следа, затянулась…
Вспомнились мне и нотки обиды, прозвучавшие в рассказе Тихона Спиридоновича при первой нашей встрече. Вот, дескать, отстранили стариков от исконного их дела. Молодые пошли в пасечники. Но самолюбие моего доброго Берендея было удовлетворено в полной мере, когда я привёл к нему на поклон своих молодых приятелей с колхозной пасеки.
— Может, щурка, дедушка, разбойничает? — высказали они догадку.
— Нет, щурка столько навредить не в силах, — уверенно отвёл дед предположение молодых пчеловодов. — Тут, я соображаю, посурьезней дело закручено…
Было жарко и душно. В полную силу цвёл колхозный сад. В белой кипени яблоневого цвета копошились мохнатые золотобрюхие пчелы. Мелькали противные долготелые осы, мешая им работать. Обдумывая что‑то непонятное нам, дед бормотал под нос, смешно шевелил губами.
— Не иначе, как они. Больше некому… Только где хоронятся — вот задача.
— О чем это вы, дедушка?
— Не о чем, а о ком. Как завечереет, угомонятся пчелы—приходите снова. Искать станем.
— Кого?
— Пчелоедов!
Так ничего определённого Тихон Спиридонович нам и не посоветовал. Вечером мы снова явились к нему в сад. Дед, видно, уже что-то разведал, был очень доволен собой, но по–прежнему хитровато подмигивал, не говорил нам ничего утешительного.
— Жила у меня в роще одна матёрая берёза, да и та весной нынче засохла. И ни с чего вроде захирела. — Тихон Спиридонович жалостливо вздохнул. — Страсть как жалко дерево! А придётся ва–лить. Да сам‑то я не в силах — старый уже, а берёза матёрая, моих годов.
— Так мы вам и повалим её, дедушка, и разделаем за милую душу. Это мы можем.
— На вас только и надея, — засмеялся дед, но как‑то загадочно засмеялся, будто подтрунивал над нами.