Изменить стиль страницы

Это — одно: но другое, когда Переплетчиков после различных пускаемых «гм» пригласил посетить им организованный очень любимый кружок «Дмагага». «Дмагага» — что такое? Да плясы с поднятием ног босоножек с невымытой шеей — перед композитором, пересигнувшим Бетховена, перед роман-тиком, перед дергавшим кэки-уоки120 очкастым В. В. Пашуканисом, очень серьезным лицом удивлявшимся, как он до здакой жизни дошел, перед кем-то, кого я не знал, вдруг для пляса надевшим короткие штаники, шерстью козлиной — наружу, перед, наконец, появившимся в нашу компанию… Виктором Стражевым, мной созерцаемым только в «Кружке», — где он фрак упоительный с лестницы дамам показывал; и — оскорбленный, приподнятый профиль.

И мне стало ясно: кружок «Дмагага» — просто: «Гага-га-га!» Я, конечно, туда — ни ногой; пусть себе «дма-гагакают»: частное дело; одно озабочивало: «дмагагаи-ца» — распространялась в «Эстетике», как лопухи и крапива в заброшенном домике.

Скажем: зеленый лужок, свирель фавна, — оно, конечно…; погони же фавнов с высунутыми языками за нимфами, — оно, того! Когда открылось, что задание Переплетчикова — снять штаны с нас и их заменить меховиною «а-ля козел», то стало ясно: Переплетчиков — это, это: того! К тому времени мы разглядели его: что сердечность, — прекрасно; а что хитреца и злой умысел, — тоже: того! «Очи» — пластыри; а из-под них — глазки: злые, веприные; перемигиваются за порогом «Эстетики», кто его знает, — с кем!

Узел интриг, чтобы выкинуть Брюсова, нас, расскакаться, метая свою моховатую ногу над лысинкой! И — при такой-то наружности! И при эдаком имени, возрасте, «весе»! Василий Васильевич, — мы-то: а — вы-то!

Вопрос был поставлен ребром!

Я не стану описывать перипетий неприятной борьбы: в ней прибегли к приемам, подобным заманиванью в крысоловку увертливой крысы: Серов этим мучился; тут публичное выступление членов кружка «Дмагага» от «Свободной эстетики», но безо всякого права на это, дало повод нам привлечь к трибуналу; исключили Меркурьеву; но это — повод; она — лишь покров снеговой над медвежьей берлогой; хотели медведя поднять из берлоги; медведь сосал лапу под нами; и зубы точил; он — полез, бурый, злой, угрожающий череп снести; мы стояли с рогатинами; из «Эстетики» таки ушел он.

Случайно скончалась Меркурьева около года спустя от, как помнится, аппендицита; после смерти встречаю Василия Васильевича на Арбате: такой ясноокий! Он нежно берет мою руку, ее прижимает и взглядом, сулящим зарю, залезает в глаза; и… и — шепотом:

— «Вы, Борис Николаевич, — вы убили Меркурьеву!» Так мещанин в «Преступлении и наказании» шепчет

Раскольникову:

— «Убивец, убивец!»121

Я, вырвавши руку, пошел, потому что я знал, что и это — прием: вковырнуться в мою сердобольность; желанье помучить; знал все подробности смерти Меркурьевой; до смерти была весела эта дама; смерть — случай.

Порой «целина» — лишь цветочный покров: над болотом гнилым.

Николай Разумникович Кочетов, профессор теории музыки и «сынок до седин» Александровой-Кочетовой, совокупно с Лавровской, вспоившей ряд славных певцов и певиц (между прочим, Хохлова), — взошел на старинных дрожжах музыкальной Москвы; седоволосый, рыжебородый, высокий, румяный блондин в синей паре, под-1 стриженною бородкою, галстуком, воротничком производил впечатление только что вышедшего из бани; хотелось поздравить его с легким паром; он молча присоединялся к решениям Брюсова и Трояновского; он был приятно беззлобен, талантами не блистая, а только пенсне золотым, придававшим младенческим взглядам его что-то важное; роли он не играл ни в консерватории, ни в «Эстетике», но честно нес службу, ничего нового не внося, ничего не портя, никому не мешая; мы с ним часто посиживали в безответственных тэт-а-тэтах; легко и невинно болтая; обычно лениво присоединялся добряк и брюзга, сонно-мрачный, заспавший действительный свой музыкальный талант, композитор, Арсений Николаевич Корещенко, автор оперы «Ледяной дом»122, серьезно и интересно задуманной, к сожалению, — тоже заспанной; он был типичный орловец: присиживал и поворачивал, потягивая винцо. Шестой член комитета — Брюсов; [Характеристика последнего — см. «Начало века»] седьмой — я.

Московское общество эпохи реакции

«Эстетика» стала «наша», противополагаясь «Литературно-художественному кружку», где деятели искусства обрамлялись публикой, падкою до скандалов: газетчиками, адвокатами и зубными врачихами; «Эстетику» окантовали цветы буржуазии; на беседах кружка председательствовал Баженов, установивши на все свой скептический, психиатрический взгляд; а когда надоели беседы ему, председательский колокольчик подкинул С. А. Соколову: тогда пошел громкий скандал; скандалила часть модернистов с другой, расколовши врачих, адвокатов, газетчиков; я здесь барахтался с желтою прессою; и вынужден был убежать из «Кружка»; Брюсов, главный директор, налаживал кухню, финансы, с ехидством следя, как беседы разваливаются; он в «Эстетике» уровень их поднимал; о беседах «Кружка» мне с гадливостью раз говорил Иванцов, тоже важный директор:

— «Охота вам там околачиваться: это ж — … подлое место».

«Эстетика» в лучшую пору ее создала атмосферу: развязывались языки; но позднее пуризм задушил ее чванством купчих, нарядившихся в слово, как в платье; они говорили по Оскару Уайльду; «Кружок», этот клуб пошляков, и «Эстетика», клуб эстетических пыжиков, вдруг заключились в одни буржуазные скобки, в которых они расширялись: «Эстетика» — в «Русскую мысль», в Религиозно-философское общество, в «Путь», в «Скорпион», в «Мусагет» и в «Дом песни»; «Кружок» — в «Бюро прессы», в Художественный театр, в бар «Ла-Скалу», в «Летучую мышь», в «Альпийскую розу»123, в кофейню Филиппова, в тот ресторан, что открылся около Тверской на бульваре, в то кафе, которое — посередине бульвара, и в «Прагу»; в «Кружке» — состоянья проигрывались;124 а в «Эстетике» — состоянья играли алмазами: на телесах.

В 1907 году антиномия между «Кружком» и «Эстетикой» была не в пользу «Кружка».

«Эстетику» окрасила «Голубая роза», слившаяся позднее уж с «Миром искусства»; голуборозники очень дружили с «Весами»; и я, возвратись из Парижа, читал у них; Павел Кузнецов аффектированно мне поднес ветвь цветов.

Раз по зову Судейкина взялся и я за театр марионеток: дать фабулу; он — оформленье; еще молодой, густобровый, одетый со вкусом, причесанный, в цветном жилете, с глазами совы, как слепой, круглолицый и бледный брюнет этот с бритым лицом, привскочив, остро схватывал мысль, развивая ее очень странно; внезапно, с достоинством важным, с рукой, точно муху поймавшей, умолкнув, стоял неподвижно, внимая себе, сморщив бровь: ухо, ум! Он серьезничал; но в смешноватой игре его мыслей рождались какие-то бредики; раз он, вращая рукой, осчастливил меня:

— «Я вас понял… Занавес — взлетает; на сцене — рояль; на рояли — скрипичный футляр; он раскрылся, а из него — мадонна с рожками: голая!»

— «Знаете ли, — это несколько странно!» — сказал я; и — ретировался; потом мотивировал осторожно отказ от участия в таком театре.

Но он превосходно держался; его церемонность и пылкая сухость внушали почтенье; хрупкая, юная, очаровательная блондинка, неглупо щебечущая, точно птичка, его жена, напоминала цейлонскую бабочку плеском шелков голубых и оранжевых в облаке бледных кисеи; муж, конечно, ее одевал; я смотрел на ее туалеты: полотна Судейкина!

Эти художники к нам приходили со стайкой молоденьких женщин, которые вдруг принимались порхать пестротою на иссиня-серых стенах: как колибри! Все — жены, подруги и сестры; они отличались от тех голоручек, которых водил Переплетчиков, тем, что умели держать себя; они отличались умом от «алмазных» купчих, разбросавших свои состоянья на волосы, руки и плечи.