Я, не страдавший иронией, или страдавший ей менее, эту иронию силился сделать тенденцией, чтобы бороться с хотя бы Гейне, которого тут же цитирует Блок: «Я не могу понять, где оканчивается ирония и начинается небо»; [Там же145] я требовал строго осознанного разделения сфер; и в эпоху борьбы моей с Блоком о Блоке писал: «Самой ядовитой гусеницей оказалась Прекрасная Дама (впоследствии разложившаяся на проститутку и мнимую величину)» [ «Арабески», стр. 465146] И еще об «остротах» меня ужасающего «Балаганчика»: «Удивляет бумажный небосвод и вопль какого-то петрушки о том, что… кровь… жертвы… кровь клюквенная»147.
Вот на эти-то выпады моей «иронии» против «иронии» Блока он мне отвечал записанием в «полупомешанного», чтоб чрез годик сказать об иронии, переписав мои «полупомешанные» заявленья.
Причина иронии — некий толчок, отшибавший А. А. от него самого; отшибал в нем сидевший «остряк», полагающий: «In vino veritas» [См. стихотворение Блока «Незнакомка»].
С крупным знакомимся по мелочам; запах яда, его погубившего, я раз унюхал в нем: вскоре же; грани меж юмором и меж иронией неуловимы; а я — уловил.
Это было у церкви Миколы: паршивеньким, слякотным днем; сани брызгали; меркло сырели дома; все казалось и ближе, и ниже, чем следует; темно-зеленое, очень сырое пальто, перемокшая набок фуражка, бутылка, которую нес он в руках, мне напомнили: студента с Бронной; бутылку показывал (мы с ним на «ты» перешли):148
— «Видишь… Таки несу себе пива к обеду, чтоб выпить».
В «таки» и в «чтоб» — острость иронии, вовсе не юмора; я посмотрел на него: ущербленный, с кривою, надетой насильно улыбкой; не пепельно-рыжий, а пепельно-серый оттенок волос; и зеленый налет воскового и острого профиля: что-то простое; но — что-то пустое.
Подумалось:
«Блок ли?»
Я был перетерзан трагедией с Н*** не до «чтоб» и «та-ки»; он как бы локтем зашиб; распростясь, от меня в переулок пошел, чтобы… «чтоб»: есть ли штопор-то? Капало; шаркали метлы; и черные серо-синявые тучи висели.
Ахинея
Мы держались, точно хозяева в хлопотах гостя занять, его потчуя, точно ухою, знакомствами; всюду таскали; зачем-то таскали к Антонию: «сидим у него, говорит много и хорошо»; [ «Письма», стр. 105149] гимназистик, Сережа, церемониймейстер, врываясь в распахнутой шубище, в куцем своем сюртучке, с разлетающейся белою шейною тряпкой, с большущею шапкой в руке, — точно клюкнувший шафер с купеческой свадьбы; раз видел его на извозчике; шуба — враспах; тряпка белая билась по ветру: вразлет; снег на грудь ему сыпался.
Он подцепил скарлатину в крикливых разъездах, таская уже утомлявшихся Блоков.
Вот выдержки из писем Блока:
«12-е, понедельник. Приходит Сережа… Втроем едем… в Новодевичий… Из монастыря бродим по полю за Москвой, у Воробьевых гор… Входим в Кремль. Опьянение и усталость. Входим в квартиру Рачинских… Вечером приходит Бугаев… Пьем вино, чокаемся… Ночь»; [ «Письма», стр. 104150] «13-е, вторник. Утром Сережа… Едем в Сокольники с весельем и скандалами… к Саше Марконет… Обедаем у Сережи… Сталкиваемся с Рачинским, Мишей Коваленским… [Историк, марксист] Мчусь… к Бугаеву, чтобы ехать в „Скорпион“… Не застаю. Приезжаю один, уходим с Бугаевым… Едем на собрание „Грифов“; заключаемся в объятия с Соколовым; собрание: Соколовы, Кобылинский, Батюшков, Бугаевы (и мать), Койранский, Курсинский… Ужин… Входит пьяный Бальмонт… Кобылинский, разругавшись с ним, уходит… Уходим в третьем, часу. Тяжеловато и странновато»; [ «Письма», стр. 105151] опять — перемельк: «14-е, среда. Утром: мы, Бугаев, Петровский и Соколов в Донской монастырь, к Антонию… Худой, с горящими глазами… с оттенком иронии… Идем пешком…» [ «Письма», стр. 106152]
Каждый день — этот таек: как он выдержал! А в результате:
«Мы… здешних… сторонимся» [Там же153].
В день годовщины кончины М. С. и О. М. Соловьевых «приехали мы в Новодевичий», — пишет он матери; «после заупокойной обедни (монахини хорошо пели)» — отправились роем к Поповым: и шумно здесь «ели блины»; и «была масса тостов»; в тот день «перешли, — пишет он, — мы с Бугаевым на ты»154.
Снег похрустывал; пух падал с елок; был матовый, мягкий, чуть вьюжащий день; вспоминаю соборную роспись: «святых кувыркающихся» (выражение Блока о позах); из тени шли стаи шушукающих, рясофорных, хвостатых, сутулых, чернеющих стариц, склоненных огнями огромных свечей над летающими клобуками.
Волною муаровой в елях просвистывал снег над фарфоровым, скромным венком: из-за веток; и ширилось око янтарной лампады над громко стенающим кладбищем; Блок был серьезен: не с нами, — в «себе».
Эллис, влипнув в него таким дэнди потрепанным, быстро рукою под руку ему занырнувши, в рот брызгал громчайше: про что-то свое, не ко времени; бледный, изящный, блестящий, со сверком в глазах, с истерическими перетрясами локтя, с «гигигигиги», — мешал Блоку; и — далее: все у Поповых он лез на него, крутя усики, с принципиальными лозунгами, с вымогательством точных, немедленных, длинных ответов ему.
Александр Александрович долго терпел, хоть бледнело лицо, как бы перегорая остатком загара; молчал с папиросою; вдруг, не без вызова, с удалью, точно усиливаясь стряхнуть Эллиса, нарисовал лицом линию — вверх, выпуская из губ над собою двухвьюнную линию дыма; и что-то капризное, вспыхнув, погасло в нем.
Как бы не так!
Эллис, дьявол и мим, в сюртучке с обормоткой, взвивал в потолочные выси манжетку резиновую: над поэзией Данта, под кровли соборов, к химерам, оттуда повесившим клювы:
— «Нет, вы понимаете?»
Блок уже не понимал, — только вздрагивал от этой фальши в себе; потускнел от теней, проостряющих, как у Пьерро, длинный нос; он потом признавался:
— «Нет, знаешь ли, Боря: Льва Львовича я выносить не могу!»
И понес по годам этот тост у Поповых.
Я был терпеливее, как он, страдая; он — ежась, отвертывался; я ж себя отдавал на растерзы; порою, взрываясь скандалами, то защищая Эллиса, то нападая на Эллиса, как в эти дни; я ругался с Бальмонтом за Эллиса, который его оскорбил: «Андрей Белый написал тут же письмо Бальмонту, что пока он не извинится перед Кобылинским, Бугаев не может иметь с ним дела» [ «Письма», стр. 107155].
То было четырнадцатого; а шестнадцатого я, увидев, как Эллис точно выпивает Блока, прилипнув к нему, готов был накласть по загривку ему; приходилось же грудью отстаивать Эллиса: даже от Блока; и внутренне с Блоком я был на ножах: из-за Эллиса; но, как хозяин, «церемониймейстер», себя подавив, кое-как отодрал от поэта ужасного «Льва»; Блок не видел совсем: в выдвигаемом Эллисом трезвом, живом историзме (история, остолбеневши, кончалась у Блока), — в живом историзме, конечно, отстраданном «экономистом», который таки в Кобылинском сидел, было много того, чему стоило бы поучиться поэту; в космических «пышностях» Блока — боли не было (потом явилась она); я ж свисал, как с креста, в это время в упорной тенденции ритмы извлечь в коллективе: из скрежетопильных ораний!
И вечер у «Грифа», начавшийся тотчас же после Поповых, еще раз притиснул меня к моей боли. А Блок о нем пишет спокойнейше: будто «С. А. Соколов произвел… впечатление фальшивое, вечер — был неудачен» [ «Письма», стр. 108156].