Изменить стиль страницы

С Брюсовым дело обстояло тем трудней для меня, что Эллис, возмущенный убийственным разносом его переводов Бодлера, напечатанным в «Весах»144, грозился при встрече побить Брюсова, а меня упрекал за то, что я допустил выход рецензии Брюсова (увы, — Брюсов был прав);145 и Эллис, и Брюсов постоянно бывали у меня; и надо было держать ухо востро, чтобы не произошла случайная встреча их у меня и чтобы не случилось чего-нибудь непоправимого.

Эллис в эту пору выступает передо мной окончательно в своей роли «бывшего марксиста»; хотя и не марксист, он в атмосфере нарастающих гулов революции, сотрясающих все наши порядки дня, планы, литературно-философские здания, все чаще и чаще с видом ментора бракует жалкие социально-политические высказывания, раздающиеся вокруг нас, и, выявляясь в поступках как анархист-максималист, то приносит мне «Капитал», то советует ознакомиться с «Историей социал-демократии» (три тома Меринга), которую я и одолеваю, но уже позднее146.

Здесь опять повторю: я описываю Эллиса в истории моих увлечений социал-демократической литературой того времени; я не рисую «бывшего» марксиста ни марксистом, ни «бывшим»; но ведь я стал встречаться с настоящими марксистами лишь поздней: с 1906 года; а этот том посвящен лишь событиям, обнимающим 1905 год (и то — до лета); стало быть: было б насилием с моей стороны утверждать, что я относился скептически к Эллису как к «бывшему» марксисту; что он не марксист — было ясно; что и в прошлом он «не марксист», этого я не мог видеть еще; и всерьез принимал за «марксистскую» его чеканку моих мыслей по социологии, которые вспыхнули стихийно, неорганизованно, не по плану, а под давлением нараставших событий, когда разобраться в них стало жизненной необходимостью; лишь осенью 1905 года я, бросив все, «революционно» метался по московским улицам, силясь примкнуть к движению до осени 1905 года, самый 1905 год воспринимался лишь в чувстве негодования: сквозь дым кружков, длящихся общений, личных драм и круга чтений; события, разыгравшиеся вокруг, читались мною и криво, и предвзято. Читатель, для меня 1905 год стал тем, чем он был, лишь с момента, когда я голосовал за закрытие университета и превращение его в революционную трибуну; это было в сентябре 1905 года. События же января воспринялись как удар, на который я ответил вскриком негодования; они оформились в сознании: к осени.

Но с осени 1905 года и я, и Брюсов, и Эллис, и Петровский, и все, меня окружавшие, вдруг понеслись влево; занятия кружков продолжались, длились те же общения, те же личные драмы заполняли сознание; но почва, на которой встречались мы, нас несла механически от средних, безразличных, пугающихся к тогдашним крайним левым; в 1904 году мы еще могли «преть» с Астровыми; осенью 1905 года все круто порвалось между мной, большинством «аргонавтов» и ими; когда я приехал в Петербург в 1905 году, Мережковский «левою» своей болтовней импонировал, а через два месяца в линии политических устремлений между нами оказалась трещина; сочувствия мои стихийно развивались в сторону социал-демократов; он же где-то запутался между Струве и… эсерствующими.

Я говорю, что меня «несло», потому что круг чтения, самообразование (по Бебелю, Каутскому, Штаммлеру, Мерингу, отчасти Марксу, вперемежку с разными историями капитализма вроде «Истории» Вернера Зомбарта147) длилось весь 1905 и 1906 год; но воспоминания эти вместе с воспоминаниями об общении с Жоресом, личность которого поразила меня, — тема второго тома «Начала века», который я напишу, если на него будет спрос.

В конце 1904 года я застаю себя в отчаянных спорах с Рачинским, с Астровым; я начинаю стрелять в них «марксистскими» цитатами (может, и «псевдо»-марксистскими); «Хозяйство и право» Штаммлера148 отвечает линии моих интересов (интересу к Канту, интересу к социологии); книгу, конечно, мне рекомендовал «бывший» марксист; в эти месяцы впопыхах, наспех, откладываются мои переходные взгляды на общество, которые отразились в статьях, наспех писанных, два года спустя лишь; привожу из них несколько цитат не потому, что стою за них, а для показа сырья, характеризующего мои переходные взгляды описываемого момента.

«Мертвец… восседает над жизнью»; [ «Арабески», 45] история культуры в периоде борьбы с буржуазным государством — «история развития форм производства»; [ «Арабески», 47149] «пока существует классовая борьба, странны… апелляции к эстетическому демократизму» [ «Арабески», 28150], общество — только «слова»; [ «Арабески», 46151] «жизнь вне общины — отдана кафе-кабаку»; [ «Арабески», 53152] «государство — склероз, отложение прошлого, созданное, чтоб насиловать будущее»; [ «Арабески», 150] «социализм — единственное учение о государстве, последовательно развертывающее посылки…»; [ «Арабески», 150] «мы призываем всех под знамя социализма»; [ «Арабески», 150] «коли социализм государственен — механистичен он; но можно рассматривать социалистическое государство как переход к свободной общине… Урегулирование экономических отношений тогда… взлет жизни… из праха» [ «Арабески», 151153]

Все это написано в 1906–1908 годах; после собрано уж в «Арабески».

В первых днях января 1905 года меня звали в Питер; случайно заехавший к Эртелю его брат, офицер, А. А. Эртель, служивший, как помнится мне, под командою отчима Блока и живший в одном с ним коридоре, остановиться любезнейше мне предложил у него, потому что имел он свободную, ему ненужную, комнату; жить вблизи Блока весьма соблазнило меня, Москва утомила; и я — почти бежал из нее.

Исторический день

Восьмого января я сел в поезд; рос рой диких слухов; кричали газеты; лавиной росла забастовка; и все повторяли: Гапон! А девятого утром я был на петербургском перроне;154 сперва зашел в парикмахерскую; парикмахер: «Сегодня рабочие двинутся; царь примет их; так нельзя больше жить». Поразил видом Невский; гудело: «С иконами!» Чмокал губами извозчик: «Они, стало, — правы!» На улицах кучки махались: мальчишки — присвистывали; в контур солнечный, красный, повисли дымочки солдатских везде распыхтевшихся кухонь, скрипевших по снегу; солдаты топтались при них.

От Литейного моста ногами на месте потопатывал взводик солдат, — в башлыках, белоусых, хмуреющих, багровоносых; а два офицера дергали шутками. Набережная: просторы, зеленые льды; вот — казарменный двор, а — не видно солдат; я разыскиваю А. А. Эртеля; мне открывает его денщик: «Самих нет… Ждут: пожалуйста!» Я — прохожу, а денщик за мной следом: «Казарма пустая: полк выведен».

Здесь — жить нельзя!

Я бросаюсь к Кублицким: квартиры их выходят в один коридор с той, где я остановился; Блок — в рубашке без талии, не перетянутый поясом: «Что?» — «Говорят, что пошли…» Торопливо, взволнованно: «Боря, — иди…»

Александра Андревна и Марья Андревна: примаргивают: «ужас что: говорят…» Александра Андревна махается ручкою; возгласы, предположенья: Дворцовая площадь! А — слухи из кухни: стреляли, стреляют, убитые… И Александра Андревна — за сердце: «Поймите, как „он“ ненавидит все это, а должен там с отрядом стоять…»155

Блок, как ветер, метался вдоль окон и пырскал широкою черной рубашкой в оранжевом фоне стены.