Изменить стиль страницы

Я встал; и отрапортовал:

— Купить — куплю, любить — люблю, кормить — кормлю, ловить — ловлю, потрафить — потрафлю.

— Довольно-с!

И «пять» гигантских размеров с восторгом влепилось в бальник.

В одном случае за тонкое знание «четыре с минусом» лишь за то, что недовыучил никчемнейшую деталь; в другом случае «пять» за легчайшее и никчемнейшее перечисление пяти слов, которые даже без всякой заучки берутся памятью.

Не формалист ли?

И не нащупав тончайшего, неуловимейшего «чуть-чуть», придется сознать, что столь волновавшие нас события поливановских уроков распадаются, с одной стороны, на смешные, несправедливые, почти безобразнейшие чудачества; с другой стороны, на формальные требования, вытравляющие из голов все живое.

И в наружности Льва Ивановича можно было ощупать без чуть-чуть, порхающего красотою одушевления, лишь две крайности: кривляющийся урод и мертвый красавец; застынет в своей мертвой паузе — правильные черты лица; и вспоминаешь: Поливанов, явившийся некогда на первый урок свой в одну из казенных гимназий, поразил красотою, изяществом манер и изысканностью наряда; и в минуты, когда морщины изглаживались и он бездвижно окостеневал, выступала красота этого изможденного профиля; он был воистину и прекрасным «львом», но отощавшим и мертвенным от переутомления (шесть уроков в день, дома ночью — правка бесчисленных тетрадок, чтение корректур, книг, научные занятия: он никогда недосыпал; и оттого: часто просыпал свой первый урок от девяти до десяти); а начнет двигаться — обезьяна какая-то, вопящая и нелепо раздробляющая в осколки монументальные куски мела: ударом в доску.

А кто видел порхающее, одушевляющее «чуть-чуть», связывающее рык и скок с мертвою красотою позы, тому и в голову не пришло бы его увидеть красивым или уродливым, ибо и красота и видимая экстравагантность вылепляли его рельеф, рельеф динамический, вечно текущий интонациями; и этот рельеф был прекрасен в высшем смысле; греки имели термин для выражения высшего сочетания положительных качеств: «калос к'агатос» (прекрасно-добрый)27.

И только в этом термине косо ухватывалось поливановское, нас, как магнит, притягивающее «чуть-чуть».

Мне приходилось когда-то слышать едва ли не каждый день подобного рода замечания о Врубеле:

— Дикое уродство: несосветимый бред!

Так утверждали поклонники Константина Маковского; высшая ступень красоты действовала и на них; но они реагировали на нее, как на бред; и мы, осязая нам данную основную тему Поливанова сквозь всегда летучую ее вариацию, — начинали: либо трепетать, испытывая (да простят мне это выражение!) нечто «мистическое», либо смеяться; но испуг и смех — от недоуменной нервности, от ощущения приподнятости на много тысяч метров над уровнем моря; и строй его педагогических воздействий на нас, как тактика, в нас высекающая то-то иль то-то, казался непонятным; его требование: рассказать не от себя, а от Пушкина, по-пушкински, было апелляцией к процессу нашего вживания в стиль Пушкина (какой же это формализм?); а его импровизация оценок ответов, в сущности, была отрицанием бальной системы, и двойка, полученная у Поливанова, никого не страшила; завтра ее сменяла пятерка.

Одни из учителей, имея любимцев, ставили им снисходительно отметки, придираясь к другим; иные из учителей, силясь быть объективными и оценивая прилежность и знание воспитанников, ставили им за ответ их средний балл; попадешь в «четверочники» — так сиди на «четверках», отвечая на «пять»; или на «три»; спустишься к «троечникам», и — не выпутаешься из «троек». У Поливанова в системе отметок не было любимцев и нелюбимцев; но было настроение данного дня; раскапризничается и — первому ученику за прекрасный ответ поставит «тройку», испортив ему месячную отметку; наоборот, последнему ученику с восторгом поставит «пять»; но эта субъективная несправедливость дня компенсировалась полною непредвзятостью: ему ничего не стоило за незнание поставить «единицу» тому, у кого стоял удручающий ряд «пятерок»; и — обратно; не надо было выслуживаться; если ты года сидел на «двойках» и вдруг, паче чаяния, отвечал на «пять», ты «пять» и получал, не выдвигаясь и не выслуживаясь. И в порядке спрашивания он не придерживался никакой постоянной системы; одни, спросив сегодня, завтра не спрашивают, соблюдая очередь в вызовах; другие, нарушая психологию порядка вызова, ловят учеников (спросил вчера — спросит и сегодня). У Поливанова не было ни системы порядка вызовов, ни системы ловли; он вызывал по вдохновению, а не по расчету.

В целом: ни «двойка» у «Льва» не могла никого удручить сериозно, ни «пятерка» успокоить; ужасались не отметкою, а интонацией, целым «мистерии», именуемой уроками, и восхищались этим целым; а за отметки не цеплялись.

Иногда знаешь урок и знаешь, что Поливанов тебя не вызовет, а потрясаешься «дурной погодой», им разливаемой; другой раз готов плясать от восторга перед — вот перед чем: перед радужною игрою сегодняшнего «чуть-чуть» в Поливанове.

Случай первый: однажды, влетев к нам, первоклассникам, которым он преподавал латынь (а со второго до восьмого он вел занятия по русскому языку, словесности, логике), и позабыв, очевидно, какой отрывок задал он переводить, он начал спрашивать следующий по порядку отрывок, не заданный; понятно, — все путались; весь класс получил двойку; мы с первых же минут поняли: просто забыл он, что задал нам; но никто не решился ему это поставить на вид; и каждый с терпением перемог свою «двойку»; и — без всякого ропота: роптать на «Льва», будь он распрепридирчив, мы не умели. Через две недели все злосчастные «двойки» исчезли из бальника (сам догадался, что наставил их зря, а они не мешали нам, ибо мьг знали, что «пятерки» замоют «двойку»).

Другой случай: однажды он объяснял нам склонение латинского местоимения «хик, хэк, хок» (этот, эта, это); и, увлекаясь, запел на весь класс; что интересного в склонении местоимения? А мы, Ганимеды, чувствовали себя им, Зевсом, унесенными в небеса;28 но, увы, — звонок; надзиратель открыл дверь класса; «Лев» спешно доканчивал объяснение и призывал нас твердо выучить неправильные формы склонения; призыв так зажег нам сердца, точно он был призыв к интереснейшим забавам: мы с блистающими глазами, бросив парты, обступили столик, на котором он декламировал нам необходимость одолеть неправильные формы; и он сам, вдохновленный, встал л, воздев руку, кричал над нами:

— Надо так знать склонение «хик, хэк, хок», чтоб скороговоркой безо всякого припоминания сыпать склонением: тебя разбудят ночью, — ткнул пальцем в живот какого-то малыша, молниеносно присев перед ним едва ль не на корточки, — а ты, сквозь сон, во сне, заори благим матом из постели, — тут он, взлетев с корточек, закинув голову и потрясая восторженно рукой, заплясал, припрыгивая в такт своего полупения, полувскриков, с привзвизгами.

— Хик-хэк-хок, хуйус-хуйус-хуйус, хуик-хуик-хуик, хинг-ханг-хок, хик-хэк-хок.

Он подпрыгивал выше, подкрикивал громче; и мы вслед за ним стали хором выкрикивать, дружно подпрыгивая; проходящие мимо нас воспитанники старших классов, преподаватели, надзиратель с большим изумлением, не без улыбки останавливались, наблюдая дико-восторженную пляску класса вокруг пляшущего и кричащего Поливанова; можно было подумать, что это — пляска с томагавками каких-нибудь дикарей; отплясавши склонение, вихрем он вылетел в зал, направляясь в учительскую; вихрем вылетели мы, кричащие, — потные, красные; неправильное склонение это мы знали теперь навсегда; никакими усильями воли оно не изглаживалось.

Вот такими-то манипуляциями приводя нас в восторги, он вводил в наши души труднейшие латинские формы; и кабы он провел нас до старших классов, как учитель латыни, мы стали б, наверное, все латинистами; но со второго класса учитель латыни бессмысленно все растоптал, что в душе Поливанов посеял нам.

Эти два случая (коллективного удручения нас коллективною, несправедливою двойкою и повального увлеченья склонением местоимения) для непосвященного — сочетание бессмысленных крайностей: несправедливости и смехотворности.