Изменить стиль страницы

Но, говоря так, Апухтин был явно несправедлив к себе: он был профессиональный поэт, со своим голосом, со своим поэтическим обликом, гораздо более интересным и значительным, чем та маска, которую он любил надевать на себя.

Жизнь не позволяла Апухтину уйти от ее тревог, она вторгалась в его стихи и порождала такие мотивы, которые далеко отходили от декларативных заявлений поэта. В стихах Апухтина 80-х годов, при всей суженности их содержания, видна все-таки искренняя неудовлетворенность современной жизнью. Пусть каждое отдельное стихотворение говорило лишь о личных мотивах тоски и разочарования, но слишком много человеческого горя отразилось в них, чтобы это могло быть порождено только личными обстоятельствами. Художественный мир писателя не существует сам по себе, он воспринимается в контексте литературного движения эпохи, и в этом контексте поэзия Апухтина приобрела смысл гораздо более широкий, чем думалось, быть может, самому поэту, и уж во всяком случае далеко выходила за узкие рамки камерного пессимизма.

К тому же поэтическому поколению, что и Апухтин, принадлежит К. К. Случевский, и в литературной судьбе у них много общего: оба печатались в начале пути в «Современнике», оба разошлись с демократическим лагерем, оба почти не участвовали в литературной жизни 60-х годов, оба возвратились в литературу в 70-х годах и приобрели популярность в следующее десятилетие. Наконец, оба считались сторонниками «чистого искусства», хотя по содержанию своего творчества не были ими вполне. К Случевскому это относится еще в большей степени, чем к Апухтину.

Современный Случевскому критик В. В. Чуйко так сказал о поэте: «Он своего рода желчный ритор и резонер»[11]. В одном из поздних стихотворений («Я видел Рим, Париж и Лондон…», 1897) Случевский обронил характерное признание: «Я никого не ненавидел. Но презирал — почти всегда», — и в этих словах схвачено нечто в высшей степени для Случевского существенное.

В самом деле, его поэзия — это не поэзия гнева и ненависти, хотя в ней бесспорно сильна сатирическая струя; его сатира вдохновлялась именно презрением, холодным и мефистофельски ядовитым. Недаром Мефистофель — один из любимых образов Случевского, один из главных героев его поэзии. Ему посвящен целый цикл («Мефистофель»), едва ли не важнейший в наследии Случевского. «Мефистофельская» позиция поэта сказалась и в его цикле «Из дневника одностороннего человека». Односторонним он назван потому, что видит в современном мире только плохое, вернее, гадкое, — не зло, а мерзость, не ужасное, но отвратительное.

Современный исследователь творчества Случевского справедливо отмечает: «Та критика окружающей действительности, которую мы встречаем в стихах Случевского, является, конечно, „критикой сверху“. Она не мешала поэту писать так же, как это делали Майков и Фет, стихи на случай в монархическом духе… — стихи, лишенные поэтической ценности. Зато в тех случаях, когда поэт давал волю своему общественному негодованию, обличительной иронии, как в „Дневнике одностороннего человека“, он достигал такой степени резкости, какой мы не найдем ни у кого из названных выше поэтов»[12]. Вот почему Случевский только очень условно может быть отнесен к поэтам школы «чистого искусства», его связь с ними более декларативная, чем фактическая.

4

В значительной степени то же самое можно сказать и о другом поэте, также причисляемом и причислявшем себя к этой школе, — об А. А. Голенищеве-Кутузове. Если говорить о декларациях, то у Голенищева-Кутузова можно найти много стихотворений на тему, весьма популярную среди сторонников «чистой поэзии»: «Не для житейского волненья, Не для корысти, не для битв…». Поэт часто отказывается от борьбы — ради всеобщего примирения, сострадания и милосердия. Вопли жертв терзают его слух, и он хотел бы, чтобы богачи и бедняки объединились в общем душевном порыве ради прекращения «всепожирающей войны» между людьми («Мольба», 1877). В другом стихотворении, «На шумном празднике весны» (1877), он также призывал к душевному спокойствию и тихой кротости:

Гляди на мир спокойным оком.
Бесстрастен будь, чтоб никогда
Уста не осквернить упреком
И душу — казнию стыда!

Итак, ни борьбы, ни тревог, ни страстей, ни даже укора и упрека, одно только беззлобие, покой и тихое созерцание — вот идеал поэта, стремящегося оберечь свой внутренний мир от грубых несовершенств жизни. Характерна в этом смысле пейзажная лирика Голенищева-Кутузова, обращенная внутрь души поэта, а не к объективному миру природы, отмеченная чертами условной красивости и поэтической декламации. В его широко известном стихотворении «Прошумели весенние воды…» (1884) перед нами не столько живые картины природы, сколько традиционные приметы условно-литературной «поэтичности»: воды и грозы, гиацинты и розы и т. п. да патетически умиленные возгласы, выражающие восхищение поэта им же самим сочиненной красотой:

Сердце полно живительной веры
В эти громы победной природы,
В эти песни о счастье без меры,
В эти зори любви и свободы!

Даже в стихотворении, которое носит такое, казалось бы, конкретное название «Родному лесу» (1885), — все тот же литературный пейзаж, без определенных внешних черт, без зрительных образов, без вкуса, цвета и запаха, — это даже не пейзаж в точном смысле, а, если можно так сказать, пейзажный повод для лирико-психологической декламации на тему о вечном отдыхе и безмятежном покое:

Надо мной раскинешь ты свой полог,
Полог тот, как ночь, широк и чуден;
Я усну — и будет сон мой долог,
Будет долог, тих и непробуден!

Такие мотивы были в духе и вкусе «чистой поэзии». Впрочем, это только одна сторона дарования Голенищева-Кутузова, дарования скромного, но не лишенного своеобразия. При всем тяготении к чистой созерцательности и отрешенности от жизни, Голенищеву-Кутузову знакомы и совсем другие настроения и темы. Уже в раннем сборнике «Затишье и буря» (1878) помещено несколько стихотворений в духе рефлективной поэзии, содержащих мотивы недовольства собою как раз за склонность к примирению и покою, за «нищету и бессилье» духа. В послании «К Н-у», в надрывной и несколько унылой исповеди, рядом с самообвинением звучит и надежда на возможность нравственного возрождения, на то, что, быть может, «недалек обновленья час». И эту нравственную перемену поэт понимает как конец самоуглубления, чуть ли не как разрыв с привычной средой, как возвращение к миру, к родине и простому народу:

От шумящих столиц далеко, далеко
Я уйду, строгой думой объятый,
В душу родины там загляну глубоко,
Заберуся в землянки и хаты.

При всей наивности выражения и душевной элементарности этого порыва, он характерен для Голенищева-Кутузова и не случаен в его поэзии. В том же сборнике, в стихотворении «Расскажи мне, ветер вольный…», этот ветер, несущийся от стран «не богатых, не свободных», поет и стонет про несчастных людей, «про их неволю, Про великие их скорби, Про неверную их долю».

Порою в стихах Голенищева-Кутузова отражаются порывы, правда бессильные и расслабленные, уйти от «суетных пиров» в родную глушь и там «страдать глубоко» «под шум и пение метелей и снегов» («Порой среди толпы ликующей и праздной…»). В этих стремлениях и в этом бессилии, в этом покаянии и этой жертвенности слышится нечто надсоновское, нечто от настроений демократической интеллигенции 70–80-х годов, с ее особым психологическим комплексом, напоминавшим умонастроение и самочувствие «лишних людей» предшествующей поры. У Надсона и близких ему поэтов ощущение собственного бессилия соединялось с ожиданием «пророка», который должен прийти, научить и увлечь за собой на подвиг во имя справедливости и правды. То же видим мы и у Голенищева-Кутузова. В одном из его стихотворений безумная и алчная толпа пирует вокруг золотого тельца, а поэт, при виде этого тягостного зрелища, тоскует о новом пророке:

вернуться

11

В. В. Чуйко, Современная русская поэзия в ее представителях, СПб., 1885, с. 145.

вернуться

12

Андрей Федоров, Поэтическое творчество К. К. Случевского. — К. К. Случевский, Стихотворения и поэмы, «Библиотека поэта» (Большая серия), 1962, с. 27.