Изменить стиль страницы

Преступников называли локко. И нас заставляли ходить строевым шагом по дворику Никомеде Бьянки и кричать: «Смерть локко! Смерть локко!» Жандармы в своих жилетах были так омерзительны, что мы прониклись к этим локко самыми нежными чувствами и на парадах полиции размахивали трехцветными флагами для них, закованных в кандалы. Когда они это заметили, им пришлось отменить поездки на поезде и в каретах и, думаю, в конечном счете закрыть и «Никомеде Бьянки».

А в «Санта Мария Фориспортам», наоборот, приехал король Виктор Эммануил. После охоты в Гран Боско делла Мезола.

На протяжении всей церемонии он так и не вышел из кареты и высунул наружу только руку в перчатке, чтобы дать благословение и бросить кошелек с золотыми монетами бдящим и надзирающим после того, как ему спели арию из оперы «Дон Карлос». Он соизволил выслушать чтение прошений и концерт духового оркестра, но карета не сдвинулась ни на сантиметр, и дверцы ее остались закрытыми, как у стоящего посреди двора катафалка.

Король, говорили, боится умереть. Он боится микробов и выстрелов.

Ночью состоялся бал, и мы слушали музыку из дортуара. И тогда мы увидели короля перед собой: одного, на пороге. Казалось, он доволен, что один и что потерялся. На нем было пальто с меховым воротником, и он озирался по сторонам, высоко подняв лампу. Когда он прошел через дортуар, даже не взглянув на ряды наших кроватей, по звуку шагов можно было подумать, что он хромает, и я прочла у него на лице печаль о Королеве Маргарите, которая меня так поражала на его фотографиях.

На противоположной стене была роспись, изображающая какого-то святого, с лицом бледным и похожим на обезьянье, в окружении своры странных и счастливых собак, поэтому в Санта Мария его называли Собачьим святым. Король подошел и осветил стену, на которой влажность выела краски.

Он исчез за маленькой темной дверцей.

Когда разразился скандал с «Пием V», выяснилось, что наберется больше сотни девочек, которых монахини из этого заведения продавали любому, у кого были деньги. Даже, как говорили, посредникам борделей. От моста Кьяре сестры, которых называли навозницами, прочесывали долину По до Донады, Мезолы и Пунте ди Майстра. Они заходили в дома крестьян и лодочников, уговаривая отцов и матерей, убеждая их отказаться от веры в существование Орки Форкины и платя наличными за угрызения совести. Они набивали девочек в клетки, прицепленные к повозкам, и комнаты «Пия V» тоже были клетками, в которых на того, кто бунтовал, надевали смирительную рубашку. Били нас по плечам, чтобы не повредить почки и половые органы.

Тех, у кого были менструации, погружали в ванну, которая называлась Купель Крови, утверждая, что это уменьшает боль и очищает от стыда. Кровотечение усиливалось, и я слышала, как мои подружки всхлипывают, сидя в воде.

Они устраивали такие вещи, что, узнай о них Парменио, он обязательно сказал бы, что никогда еще Бог так тесно не смешивался с Био. Например, нас заставляли есть плаценту животных, потому что от этого мы станем более плодовитыми матерями; рисовать красного зверя с самыми отталкивающими формами, какие мы могли вообразить, чтобы потом возбуждаться в своем кругу, с маниакальным вниманием вглядываясь в эти формы и наказывая нас за то, что мы вообразили, забывая, что сами приказали это сделать. Или заставляли нас усаживаться в амбаре вокруг барабана, который назывался бука и издавал похоронный звук, и смазывали нам уши и грудь мазью, которая на веки вечные спасет нас от Био.

Мне удалось избежать mestia, то есть продажи. Нас выстраивали во дворе, и мужчины, и женщины, которые приезжали с видом безмятежных туристов, и которых я запомнила опирающимися на трости и шелковые зонтики, производили смотр, оценивая нас по выражению лица и фигуре. Они брали нас за подбородок и запрокидывали голову, охваченные жаждой обнаружить в наших чертах свой нос, свои глаза, свой рот.

Они приезжали купить подобие самих себя.

Если они останавливались передо мной, я поступала, как зверь из Калуннии, который, если на него напасть, способен превратиться в любое другое животное или растение. Я изменяла выражение лица так, чтобы не походить ни на кого.

В «Пие V» тоже царила страсть к форме. Шапочки в форме кепи, нагрудники, пальтишки; Воротнички Достоинства, которые заставляли высоко держать голову, уча нас не склоняться под грузом прошлого. Самым примерным нашивали на рукав ленточки, а остальным стягивали груди эластичными повязками, а ноги — кожаными гетрами, и вечером я обнаруживала раны, которые никогда не заживали, потому что на следующее утро гетры надо было обязательно натягивать снова.

Я сомневалась в себе, не видя своего тела, но ощущала во рту вкус его роста благодаря телесной памяти, которая заставляет инвалида чувствовать ампутированную руку или ногу.

Это прекрасно понимала надзирательница Луиза Иларди по прозвищу Тучка, да упокоится ее душа с миром.

Эта Иларди особо выделяла меня, и, чем больше я ее провоцировала, тем меньше она меня наказывала; она была счастлива, если у меня была температура, потому что, как она говорила, температуру нужно утешать, как грусть, и ложилась ко мне в постель, и мы засыпали вместе, впрочем, вполне невинно. В общем, она окутывала меня своими руками и уговорами, повторяя: я — волшебница, я знаю, так поговори же со мной.

Я понимала, что она поступает так из каких-то своих соображений. Но притворялась она так здорово, что я раскрывалась перед ней и даже призналась в своем страхе: я боялась, что маленькой девочке мужчины могут напустить в голову пауков и болезненные сны, и мысли, пятящиеся назад, как раки; их можно увидеть в испражнениях, и от этого некоторые навсегда сходят с ума.

Мы стояли во дворе, прислонясь к стене, и Тучка отвечала мне не словами, а песенками вполголоса, песенками, как она говорила, долины По близ Венеции, куда лодочники, гордые, как турецкие капитаны, возвращаются из вечного плавания и из манящего моря, чтобы утешить своих жен. Потом я переставала ее слышать, и Иларди таяла, как облачко; ее фигура в белом переднике, обыкновенная и все-таки таинственная, проскальзывала сквозь развешанные на просушку рыболовные сети, или в одиночестве бродила по пескам, или растворялась в лучах солнца, заливающего понтонные мосты.

Она ждала своих тайных путешественников, поставив ногу на швартовную тумбу и опираясь рукой на колено.

Наблюдая за ней в эти мгновения, я открывала в ее лице такую жестокость, которую не могла скрыть даже яркая красота тела; привыкшая постоянно смеяться, оставшись одна, она лишь печально улыбалась сама себе. Что ей мешало быть тем, чем она казалась: живой и жадной до жизни, готовой погнаться за любой волной, словно дельфин?

Сестры ее не увольняли, хоть она тоже называла их навозницами, и они прекрасно знали, что Тучка отдается лодочникам на понтонах и каждую ночь, выходя в район Габбиони, превращается в неотразимую шлюху. Быть может, ее терпели за ловкость, с какой она давала понять, что ей известны секреты того мира, желание обладать которыми заставляло навозниц рыдать по ночам на своих койках.

Что до нас, то она провоцировала нас самыми странными способами, выставляя свое тело напоказ перед нами, заключенными. Я помню, как она спускалась по наружным железным лестницам, подвешенным к фасаду, как рельсы подвесной железной дороги, в то время как внизу, во дворе, навозница — любительница пения дирижировала хором, благодаря трех Марий уж не знаю, за что, разве что за это одиночество, сгрудившееся вокруг сухого и серого, несмотря на весну, дерева; и мы ждали, чтобы Тучка спустилась до уровня наших глаз, и тогда ее ножки, как у балерины, под коротким фартуком казались еще более длинными, и от них исходило сияние, как во сне; это были ноги одновременно непристойные и чистые, они навевали нам мысли о свободе. Все, включая навозницу — любительницу пения, прекращали петь и молча следили за Тучкой, которая парила над нами, величественная, как цапля.