Мышкин вернулся в камеру.

Надзиратель запер дверь.

В записке несколько слов:

«Сегодня начинаем голодовку насмерть».

Мышкин обмер: сегодня? Сегодня, когда он даже не обрадовался клочку синего неба, зная, что через двадцать-тридцать часов будет сиять над его головой весь небосвод? Сегодня, когда перед ним раскрылась возможность вступить в жизнь, предлагают ему начать голодовку насмерть? Сегодня, когда в нем уже зреют планы борьбы за широкие цели, снизиться до мелкой войны с тюремщиками?

Мышкин лег на койку. Он лежал разбитый, надломленный, с тяжелой головой, а там, где полагается быть сердцу, лежал камень. Ум бодрствовал, но жизнь в теле едва теплилась.

Принесли завтрак: Мышкин не притронулся к нему.

Ипполит Никитич не принимал участия в решении вопроса о голодовке, но… вопрос все же решен. Спорить с товарищами уже поздно, а идти против них невозможно.

Принесли обед — Мышкин к нему не притронулся.

Мысли разорваны. Это даже не мысли, а какие-то клочки мыслей: тусклые, серые. Словно снежинки, кружатся они в голове.

Мышкину грезилось: он стоит у выхода из подкопа, в лицо дует свежий ночной ветерок; надо сделать последний шаг, а кто-то вцепился в его ногу и не дает ему уйти из тюрьмы…

Прошли первые дни голодовки. Исчезло ощущение голода. Во рту пересохло, да и вкус отвратительный, тошнотворный.

Мышкин лежал с открытыми глазами. Перед ним проходили странные люди: высокие и худые, как столбы, или маленькие и пухленькие, как котята. Одни подпрыгивали в воздухе, другие вертелись волчком, а когда подходили вплотную к койке, все они превращались в медные самовары.

Седьмой день. Из мрака выступают, как всегда, странные фигуры. Они колышутся в воздухе, подвигаются к койке.

Мышкин ясно видит: похоронная процессия. Впереди поп, седой, с окладистой бородой и смешной маленькой косичкой; за ним — два дьячка, народ. Процессия торжественно проходит…

На какое-то мгновение вернулось сознание, и Мышкин узнает смотрителя тюрьмы, врача, двух надзирателей. Они тормошили его, вливали в него что-то горячее…

Из Петербурга приказали «оборвать голодовку», а режим немного ослабить.

Долго и трудно поправлялся Ипполит Никитич Мышкин, а когда окреп настолько, что мог уже выходить на прогулку, опять приступил к «подземным работам».

Страстная пятница. После обеда спустился Мышкин в свое подземелье, чтобы к спрятанным там запасам прибавить розанчик и кусок колбасы, полученные сегодня от неожиданно расщедрившейся казны.

Ходивший по коридору дежурный случайно заглянул в камеру как раз в тот момент, когда Мышкин вылезал из-под пола: видна была одна голова. Волосы всклокочены, лицо грязное, глаза горящие. Надзиратель испугался: ему почудилось, что из-под пола лезет какая-то нежить. Он вскрикнул. Поднялся переполох. Прибежал смотритель.

Мышкина перевели в карцер.

Надежда на свободу исчезла.

«Нет, — все же решил Мышкин, — это еще не конец, выход должен быть найден!»

В темноте, в вони, в холодном карцере усиленно работает мозг.

«Убьют, задушат… Надо умереть так, чтобы и смертью своей принести пользу товарищам…»

Мышкин нашел способ умереть «с пользой для товарищей». Он нанесет оскорбление начальнику тюрьмы, а после пощечины «подобреет» подлец!

Когда Ипполита Никитича снова вернули в камеру, он вдруг обернулся верующим христианином. В камере и на прогулке он распевал псалмы, с надзирателями говорил елейным голосом, стал усердно посещать тюремную церковь.

Наступил какой-то царский день. Мышкин направился в церковь: по его расчетам, сегодня там обязательно будет начальник тюрьмы Копнин и можно будет привести в исполнение задуманное.

Мышкин не ошибся. В парадном мундире, при орденах слушает Копнин обедню, солидно крестится. Перед многолетием Копнин подошел к кресту. Следом за начальником идет Мышкин.

Копнин перекрестился с достоинством, приложился к кресту. Но не успел он выпрямиться, как Мышкин отпускает ему звонкую пощечину.

— Вот тебе, подлец! — прозвучал на всю церковь торжествующий голос Мышкина.

Копнин взвыл. Набалдашником палки бьет он по бритой голове Мышкина, ругаясь при этом похабными словами. Наскочившие надзиратели помогают своему начальнику — и перед алтарем бога всепрощения и любви началось зверское избиение.

Мышкин в обмороке. Его сразил первый удар тяжелым набалдашником. А Копнин и его подручные бьют, бьют — кулаками, ногами, ножнами шашек.

Окровавленного, потерявшего сознание Мышкина волокут за ноги в контору, а оттуда — в карцер.

Мышкин не добился своей цели.

Шел 1880 год, знаменательный год, который по революционному накалу был схож с 1860. Россия бурлила. Усилилась стачечная борьба; возникли первые рабочие союзы, активизировались земские деятели; террористические акты следовали один за другим. Надвигалась революция! Александр II передал власть в руки Лорис-Меликову, все достоинство которого состояло в том, что он умел «ловко обманывать». Бойкие газетчики завопили о «медовом месяце либерализма», о «весне». Добившись роли диктатора, Лорис сумел так ловко вести свою хитрую политику, что одной рукой принимал щедро сыпавшиеся на него либеральные венки, а другой — сеял гнет и притеснения, особенно там, где его подлые дела оставались тайными для света.

Эта «весна» и сказалась на Мышкине. Диктатор Лорис-Меликов, страшась за свою шкуру, не решился предать военному суду известного революционера: за Мышкина отомстит не одна Вера Засулич! И трусливый диктатор, который «лисьим хвостом прикрывал волчью свою морду», приказал объявить поступок Мышкина «выпадом отчаявшегося в жизни человека», и его, Мышкина, не наказывая, перевели в Ново-Борисоглебокую центральную тюрьму, туда, где содержались Войнаральский и Ковалик.

29

В октябре 1880 года шла в Мариинском театре опера «Майская ночь», дирижировал новой оперой автор, Римский-Корсаков. В зале — весь сановный Петербург: ждали царя. Но Александр II не «соизволили прибыть».

Белые хаты залиты лунным светом. Из-за плетней проглядывают любопытные подсолнечники. Сцена кажется бездонной: песчаная дорога уходит вдаль, к самому небу. Всюду цветы. Все благоухает, дрожит от счастья, а влюбленный Левко тоскует:

Спи, моя красавица…

Публика в зале замерла: со сцены струит летняя истома, трепетная тишина и предчувствие трагедии, простой, будничной, одной из тех, что всегда отдается болью в человеческих сердцах.

Министр внутренних дел Лорис-Меликов взбешен: царь не поверил ему, не приехал — струсил или перестал доверять своему министру «охранных дел»? Раздражают Лориса и звуки, льющиеся со сцены: они вызывают в нем что-то жаркое, сладкое и влекущее, как аромат экзотического цветка. Ощущение чего-то пережитого в прошлом, чего-то сладостного, острого и жгучего перехватывает горло. А за креслом Меликова сидит профессор Доброславин, из тюремного ведомства, и бубнит, бубнит.

Лорис-Меликов повернулся и сказал возмущенно:

— Уже решили: их увезут из централок и задержат в Мценске!

— Условия, ваше высокопревосходительство, условия надо было бы изменить. Трупы, а не люди.

— Уже решили: будем менять условия!

— Тридцать копеек, ваше высокопревосходительство, на тридцать копеек в день не раскормишь их, не поставишь на ноги.

— Уже решили: шестьдесят копеек! И перестаньте бубнить.

В промозглое серое утро вывели Мышкина из камеры. Лязгая кандалами и покачиваясь от слабости, шел он по затихшему коридору.

Надзиратель распахнул последнюю, наружную дверь.

Мышкин выглянул в мир, в вольный мир и… увидел столб с качающимся на нем трупом.

Обман зрения! Это только дерево. Черное дерево. Голый осенний скелет дерева!