Изменить стиль страницы

Отсюда открывался и весь город — маленькие деревянные, прилепившиеся друг к другу, потемневшие от угольной пыли времянки, шатко карабкающиеся на сопки и ускользающие в распадок; город был низкорослый, поверженный, чужой, но у него было русское имя — Корсаков. Днем в гавани, у дальней стенки, над которой криво возвышалась зазубренная громада взорванного крана, стояли, пришвартовавшись кормой, два корабля, серые, приземистые, длинные, стремительные, как искры затухающего пожара, со скошенными к корме трубами; с наступлением сумерек они ушли в море.

Я забыл, что тогда было мне семь лет, что видел я все по-другому и думал о виденном по-другому; в тот день, летом 1946-го, город еще по инерции называли Отомари, хотя он всегда был Корсаковой; я многое позабыл, но все это было.

Шум выгрузки угас, стали слышны голоса на берегу, слова были неразличимы, но интонация отчетливая, командная. Заурчали моторы «студебеккеров». Днем я видел, как пришли в порт пять или шесть таких машин, но не придал значения причине, по которой они здесь появились.

А они пришли за нами.

Утром вернутся из патрулирования эсминцы и лихо ошвартуются кормой к причалу, а потом «Одесса» выйдет в море.

«Одесса» выйдет в море, но уже без меня.

— Я тебя везде ищу! — заорал над ухом Толька, закадычный дружок мой Толька Сухачев. — Пошли! Мы сейчас выезжаем! Мы с тобой в кабинке сидеть будем!

За воротами порта дорога повернула направо и пошла вдоль полосы прибоя; сладковатый запах морской капусты врывался в кабину через разбитое стекло. Колонна шла медленно, дорога петляла, повторяя очертания берега, прижатая к нему нависшими слева сопками; потом начался затяжной подъем...

Утро было наполнено вжиквжиканьем пил, запахами разделываемого дерева, стуком топоров и дымом костров, на которых готовили пищу.

То было утро открытий.

Мы обнаружили круглый мыс, таинственный пятачок, поросший полынью и кривыми березами; он казался неприступным — круто обрывался в море, а от берега и остального мира его отделял глубокий овраг, по дну которого вилась неприметная тропка. Зато мы установили, что с круглого мыса хорошо виден залив и силуэты судов, подходивших к Корсакову. Во время отлива мы нашли застрявший среди камней большой деревянный ящик неизвестного происхождения и назначения; спустив его на воду и оттолкнувшись от берега тяжелой доской, мы увидели, что ящик (немедленно переаттестованный в корвет) превосходно выдерживает нас двоих.

Над высоким берегом поднимался белый туманный дым костров, над высоким берегом поднимались белые срубы. На неприступном круглом мысу стоял человек и махал нам рукой: счастливого плавания!

— Ты видишь, — сказал я Тольке, — он желает нам попутного ветра, спокойного моря и семь футов под килем. Поднять паруса!

— Парусов нет, — возразил Толька; ему никогда не хватало фантазии. — И киля тоже нет. Человек на мысу грозит нам кулаком. По-моему, это отец.

— Кузьма Ефремович? Кулаком? — недоверчиво переспросил я. Пожалуй, это мне не хватало фантазии.

— Надо возвращаться, — твердо сказал Толька.

С берега потянул легкий ветер. Вместе с запахом стружки он принес аромат печенного на углях мяса.

Э-г-гей, оставшиеся на берегу! Готовьте мяса побольше и рому покрепче. Нам предстоят дальние плавания!

Нам предстояли дальние плавания.

Мне часто снился потом таинственный берег, оставшийся на другом конце карты страны; я не знал, что увижу, что собираюсь увидеть на том берегу: наверное, это просто необходимо — побывать там, где ты жил раньше, долго ли коротко ли, однако там ты, быть может, впервые задумался над понятием «родина» и неожиданно осознал беспредельность пространства начинающегося за порогом... Много, лет спустя я снова попал в Корсаков; все или почти все, что не сгорело здесь когда-то, было сметено бульдозерами, на сопки поднимались бравые, светлые, скучноватые дома, на пустыре в центре города буйно праздновал наступление лета одичавший сквер, похожий на непроходимые джунгли, — я помнил лишь обреченные ряды тоненьких прутиков, поспешно посаженных в сухую землю во время одного из многочисленных воскресников; кажется, какой-то из прутиков посадили мы вместе с Лелькой, — вероятно, по случаю недолгого примирения; школа была неподалеку, хотя тогда жили мы на окраине, да и сейчас это был край города, дальше начиналось море.

У ворот порта я долго объяснялся с шоферами грузовиков, идущих в сторону мыса Анива, — я не знал новых названий, а для них были неведомы старые — Меррей, Накасон, однако все как-то устроилось, и вот уже остался справа Корсаковский порт, в котором было тесно от сухогрузов и танкеров, лесовозов и рыбных траулеров; мы ехали вдоль берега извилистой дорогой, сжатой в узкую ленту осыпающимися желтоватыми горами и морем; был отлив, и пахло морской капустой; мы ехали мимо выброшенного штормом на камни ржавого катерка, мимо маленького магазина, одиноко стоявшего у дороги, там торговали кашмилоновыми кофтами, банановым джемом и учебниками для четвертого класса; питом начался затяжной подъем...

Ничего не осталось, ни следов, ни проплешин от крохотного поселочка, наскоро возведенного близ Круглого мыса привычными ко всему руками; не нашел я и глубокого оврага, а на Крутом мысу росли низенькие березы, серая ломкая трава, торчали острые стрелы молодых незнакомых кустов.

Он был крохотный, этот Круглый мыс, всего-то дюжина шагов в ширину.

— Так почему же ты в нахимовское не поступил? — спросил Макарцев. — Передумал?

— Зрение подвело. Как раз после седьмого класса это обнаружилось. Для меня то была страшная неожиданность. Вся жизнь, можно сказать, пошла не туда.

— Не повезло тебе, Яклич. Сейчас бы, поди, крейсером командовал...

— He-а. Эсминцем. Больше всех кораблей я любил почему-то эскадренные миноносцы. И, конечно, парусные корабли всех рангов. Знаешь ли ты, кстати, Сергеич, что слово «корабль», если говорить строго, может употребляться только в значении военного или парусного. Все остальные — суда: торговые, рыболовные, пассажирские, транспортные суда. А парусники — это корабли. Мой брат в первую практику, да и во вторую тоже, на паруснике ходил. Шхуна-барк «Секстан», до сих пор помню. Тогдашние письма брата я как романы читал. Тому уж лет сорок прошло, но и для брата те парусные месяцы навсегда в память врезались. Ну, а для меня, сам понимаешь, все, что со старшим братом связано, особое значение имело...

— Где он теперь? — спросил Макарцев.

— Либо в Гвинейском заливе, либо еще подалее... В море, одним словом.

— Тоже жизнь...

— Бывать дома ему приходится нечасто. За все года я только один случай запомнил, когда брат едва ли не с осени по осень находился на берегу — и то из-за несчастного случая. Ногу ему сильно помяло на плавбазе, долго она не заживала — вот тогда-то он и оказался с нами в Корсакове. Я ужасно рад был, ну, а он-то, как я теперь понимаю, томился, хотя виду не подавал, какие-то игры для меня придумывал, затеял выпускать рукописный домашний журнал «Чайка», все честь по чести, даже роман с продолжением в журнале был, «Новые приключения капитана Врунгеля».

— Новые?

— Ну да. Брат сочинил. Надо сказать, что старые, Андрея Сергеевича Некрасова, я значительно позднее прочитал... Еще он начал розыски батареи мичмана Максимова...

— Что за батарея?

— Ты слышал, наверное, историю крейсера «Новик»? Того самого, который во время русско-японской войны в одиночку пытался пробиться во Владивосток? Команде пришлось затопить его на рейде Корсакова, а экипаж добирался во Владивосток на перекладных — пешком, через половину острова, с юга на север, до Александровска, оттуда пароходом во Владивосток... А мичман Максимов с несколькими добровольцами остался, да еще орудия с крейсера снял — «Новик» на мелководье был затоплен — и снова в боях участвовал, в качестве командира батареи береговой обороны, когда японцы на остров полезли...

— Нашли? — спросил Макарцев.