— Не ту.
— Не в ту, ага.
В самолете холодно. Ледяной озноб от дюралевых скамеек пронизывает до лопаток. Вовка Макаров, пошарив на полу, подтаскивает чей-то рюкзак и утверждается на нем.
— Догадливый паренек.
— А то.
— Ничего, сейчас в Каменном погреемся, — подмигивает Калязин.
— На мою долю оставьте, — говорит Мишаня, заглядывая в салон. — Вот и вся компания в сборе.
— Летишь с нами?
— Не, я вам ручкой сделаю. — Повернувшись, он кричит кому-то: — Да сейчас я, сейчас! — Улыбается: — Счастливо, вам, мужики.
Он топчется в дверях, его зовут, он отмахивается, балагурит, ругается, хохочет.
— Ну, вот и все. Пойду, пожалуй. Да, — вдруг останавливается он, — Панов прилетел. Видали?
— Видели, — говорит Гриша. — Голубь наш ненаглядный.
— Говорит, уезжал — нормально все было. А как Шиков на буровую приехал — сразу авария за аварией. И обрыв инструмента, и прихват, и пятое, и десятое. Сегодня, говорит, собрание на «горке» — так он всем там покажет...
Ну, вот и Панов появился, замыкая сюжет. Вполне логичная концовка.
— Что-то не летим долго, — подает голос Солдатик. — Может, летуны заснули? Или погоды нет в Каменном...
— Помолчи, — советует Вовка Макаров.
Гриша, присев на корточки, роется в вещах, нетерпеливо отбрасывая один мешок за другим. Добирается до Макарова, выдергивает из-под него линялый рюкзак.
— На мой, что ли, не мог сесть? — обиженно говорит Вовка Макаров. — Какая разница?
Гриша бросает рюкзак в снег и сам прыгает следом.
— Куда ты?
Медленно разворачивается ГАЗ-66 с крытым кузовом, кося загоревшимися подфарниками. Поскрипывает снег. К самолету неторопливо шагают пилоты. Волна за волной, смывая следы, накатывается на пологий берег холодное море.
— Нетушки, — говорит Гриша, перекидывая рюкзак через плечо. — Нетушки, — повторяет он, продолжая разговаривать сам с собою. — На это я не записывался. Э-ге-гей! — машет он вслед отъезжающей машине. — Э-гей! Шикова я одного не оставлю. Тут уж ты, Панов, не рассчитывай. Понял? — решительно выкрикивает он. — Понял, да?
ПРЕДПОЛАГАЕМ ЖИТЬ
ПРОЛОГ. СЛОВА
Давно мне хотелось узнать, куда исчезают наши несостоявшиеся, наши несбывшиеся мечты — да полно: исчезают ли они совсем? или, быть может, томительно замирают в низинах и распадках души, как застаивается ночной туман в густой чаще овражного подлеска, а если все-таки исчезают, то не превращаются ли они, тайком вернувшись, в едкую кислоту наивного и горького всезнания, когда возможно всего лишь возможное, и близка только близкая, краткая дорога и ничей «мгновенный взор из-под платка» уже не затронет твое охолоделое сердце, и куцая мудрость рассудочных решений и смиренная половинчатость поступков становится единственным мерилом подлинного существования? давно мне хотелось узнать, что заставляет спустя десятилетия вспоминать обыденные подробности позабытых, ставших слитными дней, — в том ли дело, что в них мы ищем объяснение каждому сегодняшнему часу, или это неосознаваемая потребность памяти, для которой губительна любая прерывность, любой пробел бытия — разве так не бывало, что краткий миг беспамятства рушил ваши надежды или искажал представления — о человеке ли, о предмете, о планах? давно мне хотелось написать о том, как мы, сами того не подозревая, повседневно зависим от когдатошнего осеннего рассвета над рекою Непрядвой, от вечной пушкинской строки, от незатейливой переклички едва народившихся птах, от мимолетного взгляда друга, — и где бы ты ни был, в чем бы ни состояла твоя забота или твоя печаль, был ли ты счастлив или мучался беспокойством, все остается с тобою и в тебе, и не существует несбыточного — «Ну что ж? Одной заботой боле — одной слезой река шумней», — есть только несбывшееся, но это значит всего лишь, что еще не наступил час...
1
— Тогда и не то бывало, — сказал Вавилин.
— В шестьдесят девятом?
— Ну.
Они только что приехали на буровую и переодевались в сушилке, готовясь к вахте. Юсупов, правда, уже был одет, он всегда одевался по-военному быстро, но Кильдеев таращил глаза на Вавилина, суетливо дергался а никак не мог попасть ногой в сапог.
Хотя спешить им было некуда.
Сентябрьское утро едва разгорелось и еще не решило для себя, каким быть дню; над чахлым лесом и над бетонной дорогой светило солнце, по озеру молотил град; из бурых вод неспокойного озера поднималась зеленая вышка, нездешняя, непохожая на здешние, ядовито-зеленая, словно всплыла она из глубин болота и тина не успела высохнуть, поблекнуть. Новый куст строили на искусственном острове посреди Самотлора, в центре озера, над куполом месторождения. «А коль над куполом, — подумал Вавилин, — то все газовые шапки наши. Все до единой. Да-а...» Но вслух сказал не об этом:
— Однажды неделю мы не могли смену дождаться. Все продукты извели, клюкву окрест выели подчистую. А вертолет не летит. И тогда Заки Ахмадишин...
— Это какой Ахмадишин? — спросил Юсупов. — Начальник ПТО, что ли?..
— Ну.
— Разве он был здесь тогда?
— Ахмадишин? Он всегда был. О нем даже песня есть.
— И ты, Саня, тоже всегда был? — улыбнулся Юсупов.
— Залез Ахмадишин на вышку, — продолжал Вавилин, — компас вытащил, карту. Маршрут наметил, как до Вартовска добираться. Пошли по маршруту, потом без маршрута. Ледок уже кое-как намечался, так от него только треск стоял. В сплошной каше ползли — по колено, по пояс, по грудь...
— И долго шли?
— В час дня отправились, а в шесть утра я уже домой стучал. Долго стучал: жена не открывает, не верит, что это я, — знает, что вертолета не было. Ну, а я просто рассвирепел: открывай, кричу, — вроде бы громко кричу, а сам себя еле слышу. Открыла-таки. Раздеваюсь, все хрустит, штаны в угол бросил — стоят. Потом подтаяли, осели. А меня колотун трясет.
— Надо было принять...
— Ну! — воскликнул Вавилин с такой неподдельной, незажившей обидой, что все расхохотались.
Даже бурильщик Гечь, степенный носатый мужик, который стоял, уткнувшись в геолого-технический наряд, и до сих пор не проронил ни слова, усмехнулся. Но усмешка тут же сползла, стаяла с его лица. Не нравился ему этот наряд. Талицкая свита ему не нравилась. Сеноман ему не нравился.
— Так-то оно лучше, ребята, — сказал Вавилин и хитровато ухмыльнулся. — А то закисли вы ни с того ни с сего. Вышкарей нет? Будут. Китаев приедет, капитальный разгон им устроит. Забегают. Все ж таки Васильич — это Васильич. Уж если и повезло нам в чем — так это с бурмастером. Разве нет?
— Напоремся мы на глазок, Саня, — прошептал Гечь, словно боялся, что его могут услышать там, в газоносных пластах сеномана и талицкой свиты. — Чувствую, что напоремся...
— Да что ты, Палыч, — возразил Вавилин. Хотя и сам думал о том же.
— Точно говорю. Ты только погляди, что творится в талицкой свите.
— Задавим раствором, — уверенно произнес Юсупов.
— Задавим... — хмыкнул Гечь. — Или он нас задавит.
Гечь не любил неизвестности, не чтил торопкость; ничего он не мог делать кое-как, на глазок да наспех, душе его были милы основательность, солидность. Он знал, что вахта ворчит, мается, рвется в бурение, ревниво подсчитывает чужие метры, — и все же был убежден: рано, пускай еще пообвыкнут. Его и в буровом мастере порою пугал азарт, стремительность решений, жажда скорости, но тут Гечь был бессилен что-либо изменить, разве что иногда потихоньку пенял Китаеву да у себя в вахте свою линию гнул.
— Так что же ты хочешь, Палыч? — спросил Вавилин.
— Другой бы куст. Отработанный, отлаженный. Чтоб и нам хорошо, и Китаеву спокойно.
— Нужно ему спокойствие!
— Спокойствие всем нужно, Саня.
— Пошли! — сказал Юсупов.