Изменить стиль страницы

— Спи давай. Прости, что разбудил.

— Сейчас-сейчас... — Калязин тянется за брезентовкой, берет иглу и. снова принимается шить. — Сейчас...

— Спи, — говорю я ему. — Уже семь вечера.

— Успею... Ты меня разбуди, а?

— Разбужу. И чайком побалую.

— Вот-вот.

Мы меняем его в восемь утра, на ногах он еле держится, но с буровой уходить не торопится, все пытается что-то втолковать Грише, ревниво вглядывается, как тот начал подъем, инстинктивно подергивает плечами, когда муфта всплывает над ротором и пора включать автоматический ключ, мотает головой, показывая, куда ставить свечи, и в конце концов Гриша не выдерживает:

— Шел бы ты спать, Калязин! Что ты топчешься, как черт по бочкам?..

Он уходит, ворча и оглядываясь, а к концу вахты появляется снова:

— Решил днем осмотреть, как тут и что. А то ночью видно плохо, да и во время вахты не всегда возможность есть...

Через несколько дней доберется до буровой Ослин, и Калязину снова придется вернуться в помбуры, — но ведь это будет только через несколько дней.

— До чего же ты любознательный, Калязин, — вздыхает Гриша.

— Школа Григория Подосинина.

— Ладно тебе.

Оба они смеются, и мы с Вовкой Макаровым смеемся. Солдатик ничего не понимает, но, глядя на нас, тоже принимается хохотать.

Пусть смеется. Мы ему потом объясним.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. ПРАВИЛА СОВМЕСТНОГО ПЛАВАНИЯ

Не везет тринадцатому, — огорченно говорит Шиков, выключая рацию. — Тридцать два метра до проекта осталось — а из главка радиограмма: остановить бурение, провести каротажные испытания.

Вот уже почти два месяца дороги тринадцатой буровой и наши дороги идут параллельно, где бы мы ни были: на десятом номере, от которого до тринадцатого четыре километра, или здесь, на седьмом, в сорока километрах, но мы все равно рядом. В экспедиции пока лишь две буровые бригады, и мы следим друг за другом, и в этом внимании соперничество, когда дела идут хорошо, и сопереживание, когда плохо. Пожалуй, есть и другое, что не укладывается в эти два слова. Порой мы завидуем чужой удаче, завидуем легкости, с какой другие достигают цели, — нам кажется, что им это дается легко... Да полно, кому и когда здесь было легко?

— Досталось им, — задумчиво говорит Гриша.

— Еще не то бывало, — откликается Шиков. — Помню, однажды зимой раствор утяжеляли. Сначала весь снег перерыли — контейнер с баритом искали. Потом кермак полчаса не могли подтащить — с мостков сдувало. Тогда Зульфир сам за дело взялся. Подцепили. Тянем — а крючок возьми и разогнись. Легость с ролика соскочила, запуталась... После еще мы с Зульфиром под самым кронблоком болтались, ролик факелами отогревали...

— И сейчас досталось, — повторяет Гриша. — С кондуктором история была? Была. Конструкцию скважины меняли?..

— Где ее не меняли...

— Это мы умеем — из столов табуретки делать. А чтоб столы получались — здесь по-другому надо. Помнишь, как мы на десятом сидели, пока плашки из Тюмени везли? Помнишь, Володя?

— Еще бы.

— До чего же вы надоели мне, мужики, — неожиданно заявляет Вовка Макаров. — Контейнеры-конструкции, плашки-вышки... У вас и слов-то других нет. А вы мне вот что скажите. Помните, мы без жратвы сидели? Вы еще тогда четко все объяснили: погода нелетная, река стала, но вездехода лед не удержит. Выхода, мол, нет. Так оно было? Так. А через несколько дней у нас солярка была на исходе. И тоже — погода нелетная, река подо льдом... И что же? А ничего. Какой-то катер пришел к нам с Харасавэя, проломился сквозь лед и понтон с соляркой приволок! Значит, можно было? Значит, был выход?! Значит, когда для железа нужно — и лед не лед, а когда для людей...

— Погоди ты, Вовка, — говорит Гриша. — Может, на «горке» и не знали ничего?..

— Может, Панов им толком ничего не объяснил?

— Опять Панов! Нет, мужики. Несерьезный вы народ.

— Дверь хотя бы закрой! — кричит ему вслед Гриша и пытается улыбнуться. — Вот... отгрузил.

— Что скажешь? — поворачивается ко мне Володя Шиков.

Гриша торопливо одевается и уходит.

— Пожалуй, Макаров прав, — говорю я.

— Да в чем он прав? — возмущается Шиков. — В чем? Пацан. Жизни не знает.

— Это не аргумент.

— Пойми ты. Мне не за себя обидно. За мужиков! Я горжусь, что они считают меня своим. Гришка. Варфоломеич. Зульфир... ...Петро. Валера. Толян. Я тоже был бы счастлив, если бы они считали меня своим.

— Ага! Значит, ты понимаешь!

— Понимаю. И все-таки есть вещи, к которым нельзя привыкать, а мы привыкаем.

— Ерунда. Просто — здесь не каждый может.

— Здесь не каждый и нужен. А Вовка Макаров, наверное, нужен. Только надо доказать ему, что нужен именно он. Что о нем думают...

— Окружают заботой, ага.

— Это не так уж невероятно. Не за гранями невозможного. Ты возьми хотя бы арктические балки. Ну, бочки, что на «горке» стоят. Ведь ясно же, что они лучше наших жестяных коробок. Какой-никакой, а уют. Дом. Но бочек как было восемь, так и осталось восемь. Хотя я не слышал, что завод в Волоколамске, который их выпускает, прекратил существование. Или возьми кино. Это, что ли, трудно устроить? Даже на траулере у нас был кинопроектор «Украина»...

— Здесь тоже был кинопроектор. Зимой. Потом куда-то делся.

— Слышал, что был. Значит, мог быть. Значит, в этом нет ничего сверхъестественного. Вполне доступные радости, оказывается.

— Да мы же, в конце концов, не кино приехали сюда смотреть!

— А работать. Я тоже слышал. Примерно то же. От Панова. Но ты-то ведь не Панов. Или ты не Панов, пока помбур, а когда мастер, ты уже Панов?

— Ты меня с кем-то путаешь, старина.

— Да я не только про тебя, Володя. Про себя тоже... Понимаешь, мы ведь просто не замечаем, не хотим замечать, что он такой, пока мы такие. Пока мы молчим, отворачиваемся в сторону брезгливо или безразлично.

— Молчим? Сколько раз мы об этом говорили! Надоело... — Шиков раскрывает вахтенный журнал, перелистывает назад разбухшие, захватанные страницы, словно отсчитывает дни, прожитые на седьмой буровой.

— Тебе надоело связываться? А Вовке Макарову надоело, что его считают только помбуром. Он хочет, чтобы в нем человека уважали.

— Зачем тебе это, а? — тихо спрашивает Шиков. — Ведь все равно напишешь про то, как мужественные нефтеразведчики самоотверженно преодолевают трудности освоения сурового Севера. Ведь так напишешь? Так? И правильно напишешь. Потому что действительно мужественные. Потому что действительно самоотверженные.

В самом деле, что же я Шикова-то донимаю? А сам? Разве сам я сказал Панову хоть слово? Слушал, молчал, что-то записывал в блокнот, не вмешивался практически ни во что, словно боялся нарушить некое «экологическое равновесие». Опять эти бумажные хлопоты, пустые заботы, проклятие ремесла, где всегда надо бежать, никуда не успевая? Не мне ли самому было удобнее считать, что мир ясен и прост, как распорядок вахт, и все, что в нем предстоит сделать, зависит только от желания научиться сделать то или другое. Особый и ясный мир, в котором даже солнце или не уходит с неба, или не появляется совсем...

— Какая-то погода странная, — сообщает Гриша, вернувшись. — Туда шел — снег. Обратно — дождь. Да-а... Число какое сегодня?

— Шестнадцатое октября. Четверг.

— Ну и зима!

— Значит, сегодня четверг, — задумчиво повторяет Шиков и снова перелистывает вахтовый журнал. Страницы разбухли, но, если вынуть из тетради листы, на которых его почерк, тоненькая получится пачка. Тоненькая. — Борт из Тюмени должен сегодня быть. Наверное, Панов вернется.

— Пусть возвращается, — равнодушно говорит Гриша. — Я все одно уеду.

— На отгулы? Конечно, уедешь. Вся вахта твоя уедет.

— Нет. Не на отгулы. Я вообще.

— Ты чего, Гриша? — удивленно спрашивает Шиков. — Чего, Гриша, а?

— Гриша, Гриша!.. Я двадцать семь лет Гриша. Поеду. Я дочку во-он сколько не видел. Так и вырастет без меня. И за учебники пора браться. В институт буду готовиться. Пора.