«Отужинав с моими друзьями, я лег в кибитку. Ямщик, по обыкновению своему, поскакал во всю лошадиную мочь и в несколько минут был уже за городом. Расставаться трудно хотя на малое время с тем, кто нужен нам стал на всякую минуту бытия нашего. Расставаться трудно: но блажен тот, кто расстаться может не улыбаяся; любовь или дружба стерегут его утешение. Ты плачешь, произнося прости; но вспомни о возвращении твоем, и да исчезнут слезы твои при сем воображении, яко роса пред лицем солнца...»
Качание занавесей, шелест метели, легкое дребезжание металлической крышки над кипящим чайником — или то далекий звон почтового колокольчика: расставаться трудно, но пора, пора, пора — нет, не Тосна и не Чудово у меня впереди, не Подберезье, не Бронницы и не Валдай, и все же пора отправляться дальше — на Ханты? на Сургут? на Нижневартовск? куда приведет дорога? тут не до выбора, я уже говорил вам об этом когда-то — здесь мчишься не туда, куда тебе надо или где тебя ждут, а куда вертолет в плане ПАНХа, куда оказия есть: быть может, через год или через два появится название Нягани в расписаниях Аэрофлота, но пока вся надежда твоя в удача — это ПАНХ, тот закуток любого северного аэродрома, где разместились службы Применения Авиации в Народном Хозяйстве, где вершатся судьбы людей и грузов, метров я тони, открытий и разочарований; есть ли иной жребий? нарастает метель, небо сравнялось цветом с землею, и не понять, где меж ними граница, где вольная дорога и где кромешное бездорожье, «зимою ли я ехал или летом, для вас, думаю, равно» — однако сейчас зима, и малый шанс, дарованный морозными снегами, на время усмирившими болота, упускать тоже не стоит...
— Сергеич, — спросил я. — Когда машина твоя в Ханты собирается? Помнишь, ты говорил?..
Макарцев с трудом оторвался от своего занятия — а он громоздил к чаю некий спецбутерброд: горбушка, шмат сала, щедрый слой аджики, пласт маринованного огурца да половинка луковицы и красные бусины мороженой клюквы, — задумчиво произнес:
— Через неделю, наверное.
— Ты что — уезжать надумал? — встрепенулась Геля. — В Вартовск?
— Ага. Я тоже недавно в Вартовске была, — вздохнула Геля. — И ты знаешь: ничто во мне не шелохнулось. А ведь кажется — целую жизнь там прожили: Лера родилась, Лена выросла...
Да нет, не кажется тебе, Геля, — там и была целая жизнь. Только тогда мы думали, что она впереди, а это она и была — расставанья, разлуки, раскаянье, ожидание. Чего же теперь мы ждем? Старшая дочь Макарцевых учится уже на втором курсе Куйбышевского политехнического, на факультете гражданского строительства, — господи, что же она строить станет? с какими образцами жилья, улиц, кварталов, городов она вырастала? что хранит память ее сердца? — из проблем, связанных с нею, Гелю всерьез волнуют, пожалуй, лишь некоторые подробности матримониального свойства: это горячо, а остальное потом, после; зато Лера, самолюбивый маленький чертенок, в свои пятнадцать лет сумела озадачить родителей неожиданным для всех выбором профессии — девочка твердо решила стать следователем, занимается самбо, водит знакомства в «близких к брига дм илу кругах» и вообще держит себя на редкость независимо: не заметил я, чтобы Геле, известной крутым нравом и некоторой склонностью к домашней тирании, удавалось бы хоть в чем-то настоять на своем, когда дело касалось Леры. Но, быть может, вычеркнуть эту строчку, а? Может, заменить «домашнюю тиранию» на хлопотливую, уютную домовитость, а «крутой нрав» на мечтательный характер и нерастраченность добрых чувств? В этом тоже не будет неправды, только и правда будет не вся. «А кому нужна она, вся правда, Яклич? — строго сказал мне Макарцев. — Кому?» Мое предыдущее сочинение о Нягани здесь уже прочитали, и это не упростило жизнь моих друзей. Из всего сказанного о Геле наиболее сильное воздействие оказало выражение «статная красавица» — и теперь, на каких бы порогах она ни появлялась, все придирчиво сопоставляют с нею эти слова. Виктору пришлось еще посложнее, и, наверное, не случайно в этот мой приезд мы почти что не видимся, а если видимся, то чаще говорим невпопад, словно бы разучились понимать друг друга; впрочем, и это уже бывало...
— Послушай, — сказал Макарцев, всласть налюбовавшись своим творением, но не решаясь примериться к нему зубами, — по-моему, я так и не спросил: где сейчас твой сын?
— В Урае.
Хотя в тот день он был в Нягани, но не сумел разыскать меня, и я лишь полгода спустя узнал об этом.
— И как он?
— Нормально.
— Нырмална! — передразнила Геля. — Да у вас, что ни случись и с кем ни случись, всегда все нормально. Будто слов других нет? Или чувств?
— Ангелина! — укоризненно покачал головой Макарцев.
— И впрямь нормально, — повторил я. — Мальчик стал мужчиной. Правда, это в червонец ему обошлось.
— То есть? — заинтересовалась Геля.
— Ангелина!..
— Встречать меня пришел, выскочил к самолету, мы обнялись, а какая-то тетя в валенках хвать его за плечо и в крик: «Мужчина! Я кому говорила, что на летное поле нельзя! Платите штраф!» Серый заартачился было, а я ему говорю: «Тебя же мужчиной назвали. По-моему, это стоит десятки».
— А-а... — разочарованно произнесла Геля.
Тоже не вся правда, подумал я. Не так романтично все было, не так спрямленно.
Сын уезжал из Москвы в смятении, уезжал один, и первые месяцы урайской газете «Знамя» было от него немного проку: он думал только о письмах, писал письма, ждал ответа, получая письма, читал и перечитывал письма и даже пересчитывал их. Потом в мистерии под названием «Жизнь» появились новые действующие лица, потом ему стало еще труднее, но есть все же в проклятом этом ремесле какие-то странные свойства — оно разделяет с близкими, но соединяет с иными, незнаемыми прежде людьми; однажды я получил от сына коротенькое письмецо: «В сегодняшней «Тюменской правде» опубликованы списки награжденных по министерству газовой промышленности. Некто Алексей Иванович Глинянов награжден орденом Трудового Красного Знамени. Это персонаж моей заметки «Буровая». В 83-м году, в Новом Уренгое, перед самым нашим приездом на практику, началось соревнование между двумя буровыми бригадами, Глинянова и Плиева. Тогда я и решил писать информации о ходе соревнования, а еще — большие заметки про каждую бригаду. Я, наверное, раз пять был у них на буровой... Потом я стал отыскивать в списке награжденных Плиева. Ему достался орден Трудовой Славы III степени. Бригаде Плиева была посвящена наша с Мариной нетленка под классическим заголовком «Обитаемый остров». В связи со всем этим я испытываю большую радость и за них, и за нас с Мариной. Ведь именно мы написали про них. Про Глинянова, правда, сначала написал Костылев, а про Плиева — мы первые...» — и тогда я понял, что на галере газетного ремесла стало одним каторжником больше, и теперь ему волочь ядро до конца дней и до конца дней сдирать в кровь руки о вальки тяжелых весел; ему и теперь трудно, быть может, труднее, чем когда бы то ни было в его недлинной жизни, однако теперь он никогда уже не будет один — с ним те, кого он еще не знает.
— Только зря он в Урай подался, — сказал Макарцев. — Надо было в Нягань.
— Конечно, в Нягань, — поддержала Геля. — Все ж таки — мы здесь. И вообще...
И вообще Нягань, где до сих пор невозможно понять, что здесь происходит, самое подходящее место для журналиста, подумал я. Стремное дело, как выразился бы мой сын. Где он это слово выискал?.. Я сказал:
— Мне тоже так хотелось. Только газеты здесь пока нет. И потом... Мало уже, как я хотел бы. Теперь надо — как он сам решил. Знаю, в Новый Уренгой его тянет. Даже, рассказывал, новоуренгойские сны ему снятся...
— Не то место, этот Урай, — проворчал Макарцев. — Про него сны сниться не будут.
— Напрасно ты так, Сергеич. Это привычный взгляд, но неверный. Конечно, в Урае жить попроще, поскладнее, что ли, чем в Нягани...
— И зачем я только из Нефтеюганска уехала? — вздохнула Геля-. — Там у меня все под боком было! И магазины. И кино. И парикмахерская.