— Сейчас, как свистану — одно мокрое место останется, — зло зашипел он.
— Дурак! — Злость овладевает и мной. Салих не знает, что у меня в институте был третий разряд по борьбе, к тому же и боксом занимался.
Насторожившись, ловлю каждое его движение, готовый в любой момент приподнести сюрприз брату моей Гузель. Чувствую, как взлетает вверх кулак Салиха. И в этот же миг я резко ловлю мелькнувшую надо мной руку, плечом быстро упираюсь в его широкую грудь. Ноги Салиха оторвались от земли, и в ту же секунду, как тяжелый мешок с зерном, грузно летит он на траву метрах в двух позади меня.
Салих растерянно быстро вскакивает, но не подходит ко мне, а говорит:
— Ты что, убить хочешь...
— Подходи, подходи, если надумал повторить лечебную процедуру, — смеюсь я, и злость, как волна от берега, откатила от сердца. — Может, теперь передашь привет, а?
— Не такой глупый. Завтра же я отправлю ее из деревни. Ей в техникум надо идти, а не замуж, тем более за тебя. — Салих кинул в телегу свежей травы, сел поудобнее и, не попив чаю, уехал. Когда за березняком скрылись лошади, старик Хафиз сказал:
— Любовь бывает слепой. Она часто похожа на весенний ручеек. Бежит он, глупый совсем, не по той дорожке, по какой бы следовало бежать. Стремится туда, где на пути тяжелые камни лежат. Приходится поворачивать в сторону ручейку, огибать эти камни. Но все равно когда-нибудь ручей найдет свое истинное русло и, весело набирая силы, отдаст себя большой реке. Не так ли, учитель?
Старик говорит, а я думаю: «Пусть будут всегда такими мягкими твои слова, дедушка». Я пью чай, молчу. Уже на покосе во время перекура спрашиваю:
— Не пойму, почему так упорно Салих противится нашей дружбе с Гузель? Он же не маленький, уже под тридцать. У самого скоро дети в школу побегут.
— Горяч он, и потом — темен немного. Отец у него погиб на фронте. Трое их — мал-мала меньше — осталось на руках у матери. Салих старшим был. Ушел он из шестого класса, как помню, и больше никогда не садился за парту. А дело все в том, что Салих не хочет отдавать замуж сестру свою за русского. Любит он ее, надеется на Гузель, хочет чтоб учиться пошла в город.
— Я почему-то до сих пор не понимал отношений Салиха ко мне, — сказал я скорее себе самому, чем старику Хафизу. — У нас на последнем курсе института Наташка Иванова замуж вышла за Рината. Колька Наседкин женился на Венере Вахитовой... Да что говорить — много таких было.
— То город, а здесь — деревня, от которой двести верст до ближней станции. Не сразу все приходит в деревню, а тем более обычай. Это — не камешек на дороге, его не возьмешь в руки и не откинешь в сторону. В молодости я тоже любил русскую. Но в те времена далекие об этом не только в деревне, но и в городе говорить бесполезно было. Сейчас другое дело. Как бы ни упирался Салих, жизнь все равно победит. Не так ли?
И я, твердо кивнув головой, ответил:
— Все равно...
Когда утренними прозрачными росинками промочена густая трава, коса идет легче. Даже упругий ковыль, гибкий, как стальные нити, не прогибается, а падает наземь, замертво срезанный отбитым на пробое тонким острием косы.
Мозоли у меня на руках огрубели. Они уже не лопаются, как в первые дни работы. Кожа стала жесткой. Ладони легко скользят по окосеву.
Рядки сена подсохли, мы сгребли их в волокуши. Потом скопнили. Сено метать оказалось легче, чем косить. Здесь не нужна привычка — была бы сила в руках да легко б пружинила поясница.
К полудню солнце сильно пригрело землю. Мы попили чай, спрятались от жары в прохладу шалаша. Сегодня из колхоза должен приехать за нами Салих.
Солнце, остыв за день, задело краем крутолобый увал и стало медленно прятаться за него. Салих не приехал.
— Он плохой человек, — сказал дед Хафиз.
В холщовые мешки мы собрали наши несложные пожитки. Большую долю я взвалил на спину себе, меньшую — старик, и мы по молодой отаве вышли на проезжую дорогу. Вечерний воздух настоен на клевере и пырее. Дышалось легче. Я шел размашистым шагом по каменистой дороге, то круто поднимающейся к облакам, то опасливо падающей вниз, шел, позабыв, что за мной шаг в шаг идет старик, силы которого совсем не соответствуют тяжелой горной дороге. Я вспомнил об этом лишь тогда, когда услышал за спиной его голос:
— Шибко шагаешь, учитель, хорошо шагаешь.
— Может быть, потише пойдем?
— Нет, зачем же. Когда впереди идет человек, за его следом легче шагается.
Последний горный увал был особенно тяжелым. Он высоко к небу вздымает свою каменистую спину, с которой ясным солнечным днем виднеется наша деревня, окутанная жидким туманом. Это даже не туман, а какой-то матовый налет хмари. Миновав увал, дорога круто бросается вниз и петляет вдоль холодного ручья по низине.
На увале мы присели отдохнуть. Сизый беркут пролетел над нами, взметнулся к небу и упал с высоты.
Где-то вдали послышался непонятный, еле уловимый шум, он долетал к нам откуда-то снизу. Мы пристальней стали вглядываться в темь. Но в предвечернем сумеречном воздухе сливалось все: и дорога, и лес, и горы, и даже небо на горизонте.
— Телега, пожалуй, гремит, — заметил Хафиз. — Кто может ехать сюда на ночь? Это Салих, непременно, — догадался старик.
Мы стали ждать. В тишине отчетливее послышались скрип колес и цокот копыт, переливчатый и гулкий.
Ночь, как всегда в горах, наступила быстро. Погромыхивание телеги уже слышалось совсем рядом, а лошадь еще нельзя разглядеть было. Мы заметили ее уже тогда, когда подвода оказалась почти рядом с нами.
— Кто едет? — крикнул я.
Лошадь остановилась. С телеги кто-то спрыгнул.
— Это я. За вами приехала.
Голос Гузель я узнал сразу, и сердце мое тронул этот девичий голос с чуть заметным башкирским акцентом.
— Салих поздно вернулся из правления, — продолжала она, когда мы уже сели в телегу и лошадь тронулась с места, — он мрачный какой-то был, ходил, ходил по избе, потом буркнул, что надо бы ехать за вами. Сам, говорит, я не поеду, а если, говорит, ты не боишься, поезжай — лошадь на конном дворе запряжена.
Хафиз засмеялся, сказал:
— Не всегда люди говорят о человеке правильно. Часто сильно мы ошибаемся, как например, ошиблись в Салихе. Он оказался не таким уж плохим, не правда ли, учитель?
— Пожалуй, верно, — ответил я ему по-башкирски.
Трусцой бежала лошадь, чутьем нащупывая копытами извилистую дорогу. Я держал вожжи в руках и чувствовал щекой горячее дыхание Гузель. Горели яркие крупные звезды, и над душистой землей, как волны тумана, плыли густые запахи сена.
АСТРАХАН
Запуталась в разнотравье да в увалистом коряжнике одна-единственная улица деревушки Ильбаево. Протянулась она вдоль узкой горной речушки, густо поросшей вечно нестареющим ивняком и разлапистым калинником. Деревня эта давнишняя, древняя. Из стариков редкий кто, да и то не помнит, а знает лишь понаслышке о том, как кочевое племя башкир обосновалось здесь, в расщелине между гор, соорудило вместо войлочных юрт аул из рубленых домов.
Старым-стара деревня, а с виду совсем еще молодая. Крепкие избы крыты тесом, шифером, жестью. Ставни да наличники окрашены в веселые тона: у одних синие, у других голубые или зеленые. Один всего дом бросается в глаза своей невзрачностью, запущенностью. Старенький, тесовая крыша давным-давно побурела, загнила и похожа на черную весеннюю пашню, выделяясь резко среди других, белых шиферных, алых железных и золотисто-тесовых крыш.
Издавна живет в ней, в избушке этой неприглядной, Астрахан Гайсин — тоже старый, прошедший огни и воды бабай. Двор его сплошь зарос крапивой, коноплянником и мягким молочаем. Сарай с изгородью в прошлую зиму израсходован на дрова. В зеленом бурьяне по самую грудь потонул старенький дом и рядом с ним — такие же старые ворота.
Молодежь, парни и девки, прогуливаясь теплыми ночами по улице, непременно чуть завидев этот домишко, залихватски кинут припевку по-башкирски, сочиненную, видимо, не нынче, а давно.