Изменить стиль страницы

— Да вряд ли не трудно! Вся документация, утверждена давно Москвой, — подал голос из крайнего угла кабинета невозмутимый Давыдович.

— Настоим — впишем! — утвердительно подчеркнул секретарь парткома. — Бумага все терпит... Но дело тут пахнет, чую, керосином: спичку зажжешь — вспыхнет. Что-то здесь не то...

— Да что вы, Нургали Гаязович, — скороговоркой, чтоб не перебили, заторопился Виктор. — Я же объяснил все до мельчайших подробностей...

— По вашему объяснению выходит — во всем виноват главный инженер, усомнившийся в приоритете простого оператора. А вот я, убей меня, не верю! Ваш, казалось бы, бесспорный факт не имеет под собой основы. Перед членами парткома заявляю категорически, чуть только выкрою время, назначу специальную комиссию — пускай разберутся детально во всем. Иначе, я смотрю, у нас на комбинате прямо стало какой-то непогрешимой закономерностью: чуть кто разнюхает, что предложение чье-то сулит хорошенькую выгоду, так и норовят под него свои фамилии втолкнуть. Это же настоящий разбой! По рукам надо бить, ведь рука-то протянута к государственному карману. В таком случае и я с легкостью штабного писаря под любым предложением свою фамилию могу поставить, так, что ли?

Виктор Рабзин не ожидал такого крутого поворота. Еще во время недавнего разговора с Николаем в красном уголке парткома он понял, чем грозит этот обман, его могут заподозрить и обвинить в умышленных действиях против Локтева. Он уже обдумывал, каким образом возможно восстановить все, как было, но его разуговорил тогда Давыдович, не видящий причин опасаться. Теперь он понимал, что проигрывает. Оставалось одно из двух: затушевать свою вину, перевалив все на случайную ошибку главного инженера комбината или признать себя виновным и поднять руки. Но этого во что бы то ни стало допустить нельзя. Тогда со всей полнотой откроется истинный характер его поступка. А за это по головке не погладят.

Опять подал голос Давыдович:

— Локтев остается же одним из авторов... рацпредложения. И деньги за свое получит.

— Деньги мне могут выдать и за изобретение, нахимичат в бумагах и выдадут. Да разве я за деньги вкалывал...

Секретарь улыбнулся, внутренне поддерживая горячность рабочего, многозначительно произнес:

— Ничего, Николай Иванович, у палки всего два конца: один в земле, другой — в небе. Разберемся... И не только все на свои места поставим, но, думаю, кое-кому всыпать придется по самое десятое число... Кроме того, — секретарь взял со стола докладную записку из бюро рационализации, — я смотрю, Виктор Иванович, — он скосил глаза на Рабзина, — и вижу, что вы и в механике смыслите не хуже, чем в химии, так сказать...

— Не понял, — отозвался Виктор, скупо улыбнувшись.

— А то, дорогой, что, чую, зазря попали вы в коренники, когда место в пристяжных быть. И то много!

Виктор вспыхнул. Рабзин увидел решимость секретаря разобраться во всем и у него мелькнула единственная надежда: добить Локтева левым ударом, из-за угла, тем более, что и начальника цеха и его оставили на парткоме.

— Ну что ж, товарищи, неча воду в ступе толочь, приступим к следующему вопросу.

Зачитали рекомендации и автобиографию. Один из рекомендующих присутствовал здесь — начальник цеха Ясман. По рекомендации Павла Петровича Вершинина, умершего прораба споров тоже не возникло.

— Как, можно принять эту рекомендацию? — спросил секретарь.

— Конечно!

— Безусловно, прораба мы знали хорошо! — поддержали члены партийного комитета.

Локтеву задали несколько традиционных вопросов. Он, волнуясь, ответил. Все шло своим чередом, так как оператора здесь знали и в партию он не лез сам, как бывает у некоторых, а ему в десятый раз напоминали в цехе, что такому рабочему, как он, не к лицу ходить в беспартийных.

Нургали Гаязович внимательным прищуром и без того узких глаз оглядел присутствующих, спросил:

— Я думаю, следует поддержать решение первичной организации, возражений не будет?

Возражений не последовало.

И тут наступило то, чего никто не ожидал.

Как перед грозой, застоялась минутная тишина. Было слышно тиканье настольных часов, капустное поскрипывание дерматином обитых кресел. Членам парткома осталось поднять руки, вот уже секретарь собрался сказать последнюю фразу: «Кто за?» Успел улыбнуться Николаю и кивнуть озорно головою Израель Львович.

Поторопился начальник цеха!

Затянул на долю минуты последнюю фразу секретарь!

Тишина была не случайной. Гром грянул.

Виктор Иванович Рабзин слегка приподнялся со стула, попросил слова.

— Разрешите мне, Нургали Гаязович...

Николай резко повернулся к нему и увидел бледное лицо Виктора с ранними глубокими морщинами, увидел плотно сомкнутые тонкие губы, умное и злое выражение глаз. Николай тут же понял, что это конец. Виктор не член партийного комитета и просто так слова не попросит, видимо, решился на нечто важное.

— Как, товарищи, разрешим высказаться Виктору Ивановичу? — спросил секретарь.

— Вопрос ведь решен и добавлять к нему нечего? — недовольно возразил кто-то.

— Пусть говорит, только покороче!

И он сказал. Губы его вздрагивали, бровь над правым глазом нервно шевелилась, бледные щеки приобрели землистый оттенок. Весь он преобразился, еле сдерживая нервное состояние, с видимым спокойствием заговорил:

— Мы с Николаем Локтевым земляки. Я хорошо знаю его с детских лет, и до самого последнего момента ожидал, что Николай Иванович скажет об одной из главных деталей своей биографии. Но, вижу, он смалодушничал, попросту говоря, струсил. А трусливым есть ли место в партии?

— Вы о чем, товарищ Рабзин? — грубо прервал Нургали Гаязович. — Ближе к делу...

— Пусть он сам скажет, — тихо добавил Виктор, — пусть скажет об отце...

Пошатнулось небо за переплетом оконных рам. Белым туманом застлало глаза Николая. Он медленно встал со стула, приоткрывая рот, беспомощно пошевелил губами, пытаясь вымолвить что-то, а что — так никто и не разобрал, не расслышал.

Все члены парткома, догадавшись о какой-то страшной, не известной им беде, удивленно и сострадательно смотрели на Локтева. Одна его фраза прорезалась более-менее внятно.

— Можно мне выйти?

Нургали Гаязович, переводя взгляд, смотрел поочередно то на Рабзина, то на Локтева, ничего, не понимал, но какая-то догадка невероятно страшного исказила его лицо, он, не на шутку растерявшись, разрешил Николаю Локтеву выйти.

Виновато повернувшись спиной к членам парткома, поникший, ссутулившийся, уже прикрывая дверь, Николай услышал последние слова Виктора: «Отец у него был дезертиром, в войну...»

 

Жизнь утратила всякий интерес. Странно, не было даже злости на Виктора. По сути, он прав, он же не клевещет на него, просто высказал то, чего не смог сказать Николай, не поворачивался язык вымолвить признание не своей вины, а чужого, незнакомого ему человека, считавшегося, непонятно почему, — отцом.

Николай вышел из административного корпуса комбината, сел в первый попавший трамвай, так же механически вышел из него у железнодорожного вокзала, где недавно, после смерти прораба, сидел на грубой скамье с необходимым клеймом: МПС. Шагал, низко опустив голову, ни на кого не глядя. Ему чудилось, мнилось, будто все в городе уже прознали о том, что сегодня стряслось с ним, что ему воздали наконец-то по заслугам за укрывательство темного прошлого отца, за трусость, за неоплатную отцовскую вину. «Цыгане, — вспомнилось ему невольно. — Кочевой табор неунывающего народа. Им легче, у них свои законы, идущие от природы, вечно неизменные...»

Миновал площадь, вышел на свою улицу, где кончался город и начиналось колхозное поле. Оно подступало своим краем в самый притык к городским улицам, весною чернело жирной пашней, а сейчас, ближе к осени, буйствовало позолотой хлебов. Там, за тучным полем, катила воды светлая река, река его детства. Целое созвездие городов — старых и послевоенных — сбежалось к берегу реки, они пили из нее ключевой прозрачности воду и возвращали вновь уже изрядно подпорченную. Ниже по течению в ее чистые струи, масляно змеясь отовсюду, вплетались жидкие остатки нефтехимических производств.