Пастор тут же списался с епископом и донес на них, своих прихожан, обвинил их в предвзятом и издевательском отношении.

Не мир пришел я принести на землю, но меч, сказано в Библии. Я пришел разделять.

Но тот пастор не помог им в этом, не научил. В его руках оказался не меч, чтобы разделять, а палка, чтобы разгонять пришедших к нему.

Ну а я? Что у меня за меч, для чего?

Я развернулась и пошла обратно по дороге, через поселок, свернула налево и побрела вниз, к реке. И пасторская усадьба, и дом лавочника стояли на яру на левом берегу реки. В то время весь двор лавочника был занят товаром: дровами и прочим. Теперь здесь не было ни дома, ни стен, ни развалин. Такой же пустырь и у нас между городом и фьордом — там нацисты выжгли все дотла. От дороги вглубь между домов отходила тропа, я пошла по ней, это оказалась укатанная скутерами колея.

Через некоторое время дорога начала спускаться вниз, к реке, делавшей здесь широкий изгиб. Я дошла до берега и ступила на заснеженный лед. Было тихо. По дороге проезжали машины, но в остальном тишина, и кругом бескрайний простор, плавные плоские очертания. Я легла на спину и стала смотреть на небо. Светлое-светлое. Я закрыла глаза. Стоило пошевелить головой, как снег под ней скрипел и хрустел.

Кто-то пел вдалеке. Я читала однажды о саамских именах, что они обозначаются не только словом, но и короткой припевкой, личным йойк человека, где сочетание звучания и тона рассказывает, кто он таков. Хотя ведь и в языке то же самое, иначе, конечно, но очень похоже, речь — это тоже мелодика и звучание, надо только слышать их, когда мы разговариваем или читаем. Слышать не одни слова, а всё вместе.

Пение приближалось. Я открыла глаза — кругом белый цвет, можно подумать, я уже на небесах, и ко мне идет воинство небесное. Я приподнялась и огляделась. По льду, с той стороны, где теперь саамский тинг, поднималась, следуя изгибам реки, процессия. В ней шли мужчины и женщины в саамских долгополых кафтанах, концы накинутых на плечи шалей трепал ветер, у мужчин на поясах висели ножи, отсвечивали серебряные броши и пряжки. Все пели.

Я снова откинулась на спину. Не пила я точно, может, заснула? Я зажмурилась, но звук не исчез, похоже было, что поют йойки. Я села и снова открыла глаза: сейчас шествие делало изгиб к дальнему от меня берегу. Их было много, человек пятьдесят — шестьдесят. Только теперь я разглядела женщину, она пятилась перед процессией с камерой на плече и снимала их. Поднявшись на взгорок, она махнула им рукой, и первые остановились, а за ними замерла и вся толпа, растянувшись по склону и вдоль петли реки. Я заметила, что она двигает камерой, выискивая ракурс. Да, с ее места получится отличный панорамный снимок, вся процессия, взгорок, изгиб реки и вдали новое здание тинга, а позади всего, за этим небольшим поселком, — открытый простор.

Маленькие лампочки на щите у самой двери горели и мигали. Я вошла и стояла, оглядывая помещение, я терла руки, и щеки с холода были как стеклянные. Заведение построили недавно, Майя показывала мне его фотографии в газете. Архитекторы использовали местные мотивы. С дороги оно казалось огромной саамской землянкой, стены и изогнутая крыша были отделаны дерном. Мы с Тюри проходили днем мимо, тинг здесь недалеко. В газете кафе сняли и с другой стороны, от реки, как я понимаю, — там все сияет стеклом, сталью и насыщенными цветами.

Посреди комнаты на полу в огромном железном поддоне горел очаг, как в летнем чуме. На левой стене были только окна поверху и ниже их ряд компьютеров с барными табуретками вместо стульев, это еще и Интернет-центр. Пара человек работала, устроившись за мониторами.

Огромная стеклянная стена выходит прямо на реку. Рассмотреть ничего за окном в темноте не рассмотришь, разве только представишь себе контуры, скорее даже угадаешь их в свете, льющемся из кафе. Летом наверняка стену раздвигают и можно выйти на волю, но сейчас все закрыто, вон сколько снегу намело у дверей. Я стала воображать, как стою там, на ветру, на снегу, и заглядываю в окна, из темноты они кажутся огромными зеркалами.

Я подошла к стойке и сделала заказ. Музыка гремела на полную. Один повторяющийся тон, который то повышается, то понижается через определенные, довольно протяженные, промежутки на фоне постоянных быстрых отбиваний ритма. Вот такую музыку слушает и Майя. Я взяла свой стакан, расплатилась, но садиться не стала.

Мы вместе поужинали в каминном зале. Потом была проповедь-диалог, два пастора толковали определенный текст и вели дискуссию в нашем присутствии. Я не слушала, а когда вспомнила это действо теперь, то подумала, что голоса их звучали как музыка, как двухголосие, тон которого идет то вверх, то вниз.

Затем была общая молитва, мы сидели на диванах вдоль стен, опустив головы и сложив ладони, а один из двух участников недавнего диалога молился вслух: мы попросили благословить завтрашние встречи и даровать нам мир.

Потом подали чай, кофе и нарезанные бисквиты, их принесла на блюде невысокая, полная, кривоногая женщина, она немного напоминала мать той девушки, я вспомнила их кухню с лампой дневного света на потолке, блики на стекле обращенного к фьорду окна, как она затеяла печь пироги. Эти бисквиты отчего-то смахивали на ее стряпню.

Атмосфера стала полегче, за столом говорили о футболе. Тюри устала и рано легла, она сказала, что беременна, но это пока не было заметно.

Я сперва встала у камина, вытянула к огню руки и смотрела, как он горит, языки вырывались как будто изнутри поленьев. А потом выскользнула в коридор, надела куртку, шапку, повязала шарф и шагнула в темноту, прошла вдоль ряда фонарей в снегу и очутилась здесь.

Над стойкой висел телевизор. Вдруг у меня перед глазами возник саамский кафтан, снятый крупным планом, потом синяя лопарская шапка, круглое лицо и подвижный бублик губ, казалось, человек поет йойки, но звука не было. А потом стали показывать процессию, которую я видела днем у реки. Картинка с того места, где заняла позицию женщина с камерой, и вправду получилась отменная, на экране все выглядело уж совсем пустынно. Это клип музыкальный, догадалась я. А я почему-то всегда считала, что их снимают месяцами. Оказывается, нет. Только днем я наблюдала съемку, и вот уже крутят, готово. Правда, клип казался не совсем профессиональным, никаких вычурных ракурсов, в основном оператор снимал с одного места прямо перед процессией, но, видимо, так и было задумано.

Я допила и заказала еще порцию, у девушки-барменши были светлые, почти белые волосы и такие же глаза.

— Возьмите, — сказала она и поставила передо мной стакан.

Я отпила приличный глоток и показала пальцем на экран у нее за спиной. Там как раз крупным планом снова был тот мужчина в лопарской шапке, он что-то говорил, он казался рассерженным, но слов не было слышно, все вокруг забивала громкая электронная музыка.

Я нагнулась к девушке и спросила, что это за коллектив показывают — не отсюда ли они и насколько хороши. Она смерила меня взглядом и покачала головой.

— Вы думаете, мы тут в саамскую самобытность играем? — спросила она.

— Извините, не поняла, — удивилась я.

— Это местные новости, — сказала она, взяла пульт, лежавший рядом с мойкой дальше у стены, и выключила телевизор. Экран погас. — Это репортаж о демонстрации. Но вам это, я вижу, ни к чему.

— Какой демонстрации? — спросила я.

— Против нового закона, — ответила она.

Я хоть и знала, о чем речь, но помалкивала, только слушала и кивала.

— Сейчас разрабатывается новый местный закон, и если он будет принят в предложенной редакции, то всё: рыба, морошка, вода, земля — станет всеобщим, у нас, несмотря на нашу историю, традиции и особенности региона, больше не будет преимущественного права на все это.

Ее речь звучала как заученный текст, как выдержки из заявления политической партии.

— Это станет окончательной колонизацией, полнейшим уничтожением нас. Мы ничем уже не будем отличаться, — сказала она.