Изменить стиль страницы

На улице продержали недолго. В камеры пускали по одному. Через некоторое время надзиратель принес похлебки в глиняном горшке. Кузьма разглядел на ней тюремный номер: 140. Рыбная похлебка была вонючая и холодная. Кузьма, не решаясь есть, посмотрел на соседа. Дьякон зажал миску промеж колен, ложкой двигал лениво, словно и не был голодным. Суп недоел и до половины — раскрошил в него кусочек хлеба, все это перемешал и выбросил в угол.

Вернулся тюремщик за горшками, спросил его:

— Опять черта кормил?

— Кормил. Пусть не трогает меня, нечистый…

— Придется тебя плеткой накормить. Этим уж с чертом не поделишься…

Лицо парня посерело, в глазах вспыхнули зловещие огоньки.

— Не трогай меня. Я слуга божий, обижать меня не имеешь права! — сказал с вызовом дьякон, а сам отодвинулся поближе к стене. — Я пожалуюсь императору. Он покажет тебе, рыбья башка, как святых людей обижать!

— Не пугай, собачий пупок, не боюсь, — усмехнулся тюремщик.

— Не тебе, палач-душегуб, меня учить! — не унимался парень.

— Я тебе, щенок, розгами угощу, надоел ты мне. — Схватив дьякона за шиворот, тюремщик выволок его на улицу. Там ткнул его лицом в пожелтевший снег, приговаривая: — Вот тебе, стриженый псаломщик, вот тебе, прокисший квас! На, на, на!

Усталый, но вполне удовлетворенный, тюремщик привел дьякона обратно в камеру и вышел. Парень вытер рукавом разбитые губы, улыбнулся, словно угостили его чем-то очень вкусным.

— А ты, брат, убил кого-нибудь? Как тебя зовут? — спросил он Кузьму.

Кузьма объяснил, откуда он родом и за что его посадили в тюрьму.

— И меня обвиняют они, тупые рожи, дескать, я родную матушку топором зарубил. А ведь в Писании сказано: отнять жизнь у другого человека — самый тяжкий грех перед Богом… Человеческая жизнь, брат, — святое дело. Ее нам Господь даровал, только Он и отнять может. — Дьякон замолк, повесив голову.

— Что же приключилось с тобой? Открой свою душу, — осторожно спросил Кузьма.

Но не успел ответа дождаться — открылась дверь и в камеру втолкнули монаха. Это был Зосим Козлов. На нем — драная ряса, на ногах — дырявые лапти. Он окинул взглядом камеру и, узнав Алексеева, смущенно кашлянул в кулак.

— Мир этому дому! — поклонился и прошел к свободной скамье, стал на стене искать что-то. Вынув из кармана маленькую иконку, попытался приладить ее в пазу между стенных кирпичей. Кое-как сделал это, потом встал на колени. Долго шептал молитвы, крестясь двумя перстами. Кузьма с дьяконом смотрели на него, каждый погруженный в свои думы.

— И все-таки чей же ты, сынок? Звать-то тебя как? — чтобы прервать тягостное молчание, обратился к дьякону Алексеев.

— Я безродный… — равнодушно бросил тот. — Какое может быть имя у того, кто зарубил собственную мать? Безродный я и бесфамильный! — выкрикнул и забился в судорогах, выцарапывая из-под себя солому. Наконец лег и повернулся к Кузьме спиной.

В середине дня арестованных вывели пилить дрова. Дьякон взял было в руки топор, но надзиратель отнял, боялся, очевидно, что кого-нибудь убьет.

Кузьме и Зосиму досталось двуручная пила. Стоя за козлами, затеяли разговор.

— Где до сих пор пропадал? — спросил земляка Алексеев.

— В арзамасской тюрьме меня держали, — буркнул Зосим. — Затем в Оранский монастырь подался, а там пес Гермоген полицмейстеру Сергееву меня продал.

Дальше разговор не клеился. О чем они могут говорить, когда жизненные дороги их разошлись давным-давно?..

Ужинали, как обычно, при зажженной лучине. Пищу — несколько вареных картошин и кусок хлеба — дьякон не тронул. Он лежал, глядя в потолок, а на волосах его блестели капли пота, хотя в камере было холодно, как в погребе.

— Старовер ты или язычник? — неожиданно обратился к нему с вопросом Зосим. — За что сидишь?

— В Господа я верую, — ответил дьякон и почему-то громко зарыдал.

Зосим подсел к нему на конец скамьи, взял его руку. Выплакавшись, но продолжая шмыгать носом, дьякон неожиданно сказал:

— Я топором не матушку зарубил, а барина, который хотел меня изнасиловать.

— Может… это почудилось тебе? — не очень уверенно спросил Зосим.

— Нет, нет, я мать не убивал! Меня напрасно обвиняют. Третий месяц мучают меня псы-надзиратели. Сапогами пинают, бьют чем попадя. — Помолчав немного, продолжил: — В то время, когда матушку мою они насиловали, а потом топором отрубили голову, я на Волге рыбачил. На рассвете с мешком пойманной рыбы я вступил на крыльцо родного дома — там уж они, четыре полицейских, с ружьями.

— Да кто же тогда убил твою матушку? — осторожно спросил Кузьма.

— Антихрист. Он каждую ночь сидит у меня в изголовье и в ухо нашептывает. Теперь, я слышал, он в каком-то монастыре живет…

Дьякон испуганно посмотрел на дверь и, загнув правый рукав, всем показал руку.

— Видели черную отметину?

— Отдохни, брат, — успокоил его Зосим ласково. — В жилах твоих больная кровь течет.

— Черную метку не заметил? Печать антихриста? Она и на твоем лице лежит. При Патриархе Никоне еще эта печать поставлена. Большая она, всю Россию накрыла. Сколько будок с жандармами повсюду стоят, сколько грызунов-чиновников вокруг нас! Нужную бумагу купишь — ты уже вор-разбойник. Схватят за шиворот — и в Сибирь.

Дьякон отвернулся от них и обиженно закусил губы. Больше он разговаривать не пожелал.

На другой день надзиратель Зубарев сообщил Кузьме, что по просьбе архиепископа Вениамина его переводят в монастырскую темницу. Это не сулило ничего хорошего: монастырские порядки еще строже тюремных.

* * *

В последние дни Силантий Дмитриевич Строганов с постели не вставал. В груди его все горело-пылало, а во рту словно полынь горькая. Все ждали его смерти. Орина Семеновна себе места не находила, думала, как бы переписать на собственное имя мужнино богатство. Из-за этого она и замуж вышла за него, полудряхлого старика.

Призванный ею нотариус — шарк-шарк перед умирающим, но так и не услышал от Силантия Дмитриевича ни единого слова. Уже направился было восвояси, как раздался хриплый голос купца:

— Неча ожидать-то… Бумаги все в Петербурге… — и рассказал, как распорядился имуществом.

Когда нотариус вышел в сверкающий огромный зал, купчиха опрометью бросилась ему навстречу.

— Ну что? Что сказал-то?.. Кому же он все подписал?..

— Какому-то приюту и художественному училищу, — развел руками нотариус. За благополучный исход дела Орина Семеновна обещала карманы денег, теперь же он кукиш получит.

Из спальни раздался крик: Силантий Дмитриевич просил воды. Купчиха радостно бросилась к двери. Наполненный до краев серебряный ковшик так и остался нетронутым. Больной только губами прикоснулся. Затем молча перевернулся на другой бок и закрыл глаза. Так лучше думалось. Силантий Дмитриевич давно ожидал своего последнего часа. У него было время вспомнить прошлое, все, что было — и хорошее, и плохое. Ушедших в неизвестность годов назад не вернешь. Оставалось одно-единственное: думать о них, вспоминать. Вереницы лиц замелькали перед мысленным взором, и скоро он уже не понимал — сон это или явь. Печально смотрел на него Кузьма Алексеев, улыбался Жигарев, закручивал усы Андрей Руновский, читал молитву Вениамин. А Орина Семеновна, его молодая жена-красавица, с каким-то молодцем целуется…

В полночь купцу стало совсем худо. Возле него собрались все его слуги. Девицы поддерживали ему дыхание, дыша в рот. Писарь замер на месте в ожидании его последнего слова. Силантий Дмитриевич дышал прерывисто и часто, широко открыв рот. Отдавал последние команды:

— Ты, — обратился он к Жигареву, — продай два новых парома, вырученные денежки в Петербург, в детский приют отправь. Губернатор наш пущай Кузьму Алексеева не трогает… Каждый человек своему Богу кланяется. В этом нету ничего плохого…

Орина Семеновна прислонилась к плечу управляющего, рассеянно слушая наказы мужа. Это не ее дело теперь — как Жигарев изволит. Теперь он будет хозяйствовать…