— Стоит ли, Алексей Андреевич? — император начал нервно ходить по кабинету.
Аракчеев ещё более разгорелся:
— Боясь божьего гнева, открою и Вам свою душу: Александр Николаевич Голицын — враг Отечества. Его богопротивные книги позовут народ на смуту.
— Алексей Андреевич, — сказал задумчиво император, — ты ведь знаешь, как я тебя люблю и уважаю. Мы с тобой вместе уже давно … Только тебе верю.
У Аракчеева повлажнели глаза, начался приступ кашля. Император с подозрением глядел на министра, который своей хитростью и сильным своим кашлем пугал его. Аракчеев же во время кашля, прикрыв лицо шелковым платком, тайком наблюдал за царем и думал, как вести себя дальше. Откашлявшись, решил уйти от опасной темы и заговорил о привычном: о порядках в армии, о новой амуниции, о военном параде на Марсовом поле. Император, сначала нехотя, а потом всё более увлекаясь, поддержал его. Разговор сей успокоил обоих. Расстались мирно, довольные друг другом.
После аудиенции Александр Павлович вошел в спрятанную позади кабинета дверь и исчез за нею, как его и не было. Перед единственной иконой Спасителя пал на колени, стал неистово молиться. Затем встал, умылся и лег спать. Кровать односпальная, узкая и жесткая. После Аустерлица он вел солдатский образ жизни, готовил себя к военным испытаниям. Спал государь на соломенном матрасе. Под голову клал круглый, обитый грубым сукном валик, жёсткий, точно камень. Несмотря на неудобства, Александр Павлович сразу потонул в таинственном сне. Вот он будто бы проходит лесной дорогой. Дорога узкая, как палец. Зато воздух вокруг чистый и лучезарный! Шагает император по этой дороге, любуется природой, как вдруг нос к носу столкнулся с обер-прокурором. Голицын словно бурый взлохмаченный медведь — пузатый, широкоплечий, могучий. «Куда путь держишь, милый, куда так торопишься?» — как будто спросил Александр Павлович. — «Как куда? — удивился вставший перед ним человек. — Серафима преподобного казнить. Он сует свой нос куда не просят. Аль не слыхивал, государь мой?» — Александр Павлович не успел ответить. Над его ухом раздался чей-то крик. Сон исчез.
У изголовья царя стоял адъютант Родион Хвалынский.
Вернувшись из Лавры, Софья Алексеевна переоделась, села пить горячий шоколад, как присоветовал ей лекарь немец, дескать, это лекарство ото всех существующих болезней самое действенное. Пока графиня смаковала заморский напиток, рядом с ней молча стояла в ожидании приказа горничная Ульяна Козлова.
— Какие новости без меня тут? — спросила её графиня.
— Цыганки, которые Вам гадали, денег просят. Они на улице Вас ожидают …
Ульяна хотела было выйти, графиня ее остановила. Раздвинула портьеры на окне, глянула во двор. Действительно, там стояли, сбившись в кучку, как овцы, пестро одетые женщины.
— У тебя есть деньги? — спросила графиня.
— Четвертый месяц как Вы мне не платите. — Уля отступила к двери — графиня трижды уже таскала её за косы.
Из кармана домашнего платья Софья Алексеевна достала два пятака, бросила их в распахнутое окно. Черноволосые женщины, громко галдя, кинулись подбирать деньги.
— Где утренняя почта? Почему не принесла?
— Её дворецкий просматривает… Вы сами приказали. — От страха голос служанки задрожал.
— Ступай принеси!
Когда Ульяна принесла почту, графиня вскрыла первое, попавшееся под руку письмо, принялась читать. Письмо было из Сеськина.
«Уважаемая свет-графиня наша, Софья Алексеевна, у нас здесь жизнь пошла кувырком, — жаловался ей управляющий Григорий Козлов. — В Рашлейской роще, где у местных язычников находится ихняя Репештя, каждую неделю Кузьма Алексеев (вы его знаете, единожды он Вас отвозил в Петербург) на молениях призывает крестьян не платить подати. В прошлом году многие уже не пахали и не сеяли свои земельные наделы, теперь на них растут одни сорняки. Люди голодают, едят одну мякину с лебедою да хлебают суп из крапивы. Ни хлебушка, ни денег от них нет и не предвидится…»
У Софьи Алексеевны скривились губы. Она схватила со стола колокольчик, тряхнула. Уля снова вошла, встала у порога.
— Где Алевтина, почему её не слыхать? — Графиня спрашивала про свою шестнадцатилетнюю дочку, которая была готова денно и нощно вертеться подле женихов.
— За нею адъютант императора заезжал, полковник Хвалынский.
Графиня улыбнулась: вот спасение от её бед! Однако дочь придется наказать — куда это она без спросу из дома отправилась?..
В свободное от монастырских забот время отец Серафим пишет иконы. Этому мастерству он научился еще в Арзамасе, когда служил певчим в церкви. Позади храма старенький дьячок имел маленькую горенку и рисовал там святых угодников. К этому прикипел всей своей пылкой душой и Серафим. И до сего дня не расставался с любимым занятием. Выдастся свободный час — снимет облачение архимандрита, наденет старенькую рясу — и в мастерскую, маленький кирпичный домик, который в прошлом году сложили пришлые монахи, каждое лето останавливающиеся в Александро-Невской лавре «научиться большому искусству храма». Эти шесть монахов, как и сам хозяин Лавры, оказались земляками-сородичами из Арзамаса. Умели тоже рисовать, лепить, вырезать, словом, мастера на все руки.
Нынешним вечером Серафим снова возвратился к прерванному любимому делу — рисовать икону. На ней был изображен Иоанн Креститель, плывущий по синему небу на белом облаке. Под ним бесконечная черная земля. Сам Креститель о двух головах. Одна, живая, на плечах, где и полагается ей быть, вторая, отрубленная, в сосуде, который он держит в руке. На спине у святого крылья, как у птицы. Этим Серафим хотел показать: человек, который побеждает свои грехи, подобен вольной птице: взлетает до самого неба. На лице Иоанна гнев и удивление. Глаза орлиные, острые.
Сегодня Серафим решил дописать крылья. Насыпал в теплую воду золотого порошка, помешал, и когда тот опустился на дно сосуда, лишнюю воду слил. Во влажный порошок добавил яичный желток, растер как следует и принялся рисовать перья. Вскоре из-за спины Крестителя не крылья показались, а два пылающих пламени.
Серафим поднёс свечу поближе, еще раз вгляделся в икону. Лик Иоанна определенно ему не нравился. Что-то не получилось в образе. Но что? Он мучительно искал ответа и не находил. Как же будет рисовать Божьего Сына? Если Иисус не получится — большой грех падет на голову богомаза. В расстройстве Серафим отложил кисти, оделся и вышел. Прошелся вокруг Лавры, побродил по берегу Невы. Вечерело. На бархатно-синем небе звёзды запорхали лёгкими бабочками. Левый край небосвода заволокла огромная желтая туча. Внутри её как будто пламя зрело.
От тишины и душного воздуха Серафиму стало трудно дышать. Он вернулся в свою келью, зажег лампадку перед иконой Божьей Матери, но молиться не стал. На большой, кованный железом сундук постелил дерюгу и лёг. Сон не шёл. Серафим то потел от жары, то его бросало в холод. Долго лежал на спине с открытыми глазами, слушал окаменевшую пустоту кельи. Только изредка откуда-то доносились тихие голоса да натужный скрип тележных колёс. Мысли в голове путались.
Почудилась ему тихая материнская улыбка. Нежные её руки, которые часто сажали его на теплые колени. Шестилетний Кузьма (это имя он сменит во время учебы в духовной семинарии) жил у дедушки с бабушкой. Были они богатыми людьми и единственному своему сыну не позволили жениться на забеременевшей от него крепостной Алене. Да он вскоре и забыл о своём увлечении, уехал в город и там нашел новую подругу. Однако родившегося дитя они взяли на воспитание, а Аленку сосватали за старичка, пасшего у них в имении гусей. Отчим не обижал мальчика, хотя и звал его найдёнышем.
Когда дед куда-нибудь уезжал из имения, а бабушка засыпала, маленький Кузьма в одной рубашонке убегал к своей матери, которая жила со своим мужем в маленьком домике при птичьем дворе. Она угощала его горячими пирогами и пела грустные песни на незнакомом языке. Только потом мальчик узнал, что она была эрзянкой. Когда Кузе исполнилось восемь лет, дедушка привел его в сельскую церковно-приходскую школу. За красивый голос и прилежание его приняли в церковный хор. Там у него завязалась дружба с мальчиком, который теперь Нижегородский и Арзамасский епископ Вениамин. И до сей поры они друзья и единомышленники. Встречаются, правда, редко: раз-два в году в Синоде.