Изменить стиль страницы

Кроме этого, свободу действий каждого сельчанина ограничивала и местная власть. Разгневаешь старосту Максима Москунина — беги от него без оглядки. Петр Симеонов, бургомистр, живым тебя слопает. Сотник Ефим Иванов, которого за глаза зовут Бородавкой, живо замахнется на тебя кнутом. Да и не только власть, но и простые сеськинцы, более или менее выбившиеся из нищеты, человеколюбием не отличались. Например, в характере сапожника Захара Кумакшева — презрение к людям. Он на всех посматривал, словно рост человека хотел укоротить. Да и злобы в нем было через край, только попадись к нему на язык… У кузнеца Филиппа Савельева зимой и снега не выпросишь. «Хлеб да соль, хозяин!» — скажет ему прохожий по простоте душевной. А он в ответ: «Ем да свой, а ты рядышком постой!»

Зато Кучаевы последний кусок от себя оторвут и отдадут. Казалось, открытые сердца. А глянешь поглубже, узнаешь их получше, — там, внутри, зависть живет, как зверек когтистый. А Зинаида Будулмаева, несмотря ни на что, только и мечтает чужого мужа заарканить. Да, разные сеськинцы, хотя и живут по одним законам и обычаям. Но не только характеры отличают их. Главное в другом…

Сеськино разделено на две половины: на Нижнем конце живут верующие во Христа, на Верхнем конце — те, кто по-прежнему верит в своего бога — Нишкепаза. Два порядка сельских, словно раздвоенная ива, хотя оба ствола растут от одного корня.

Христиане — в большинстве люди с достатком, дома у них крепкие. Два века живи, простоят, не сгниют. Дворы обнесены высокими дощатыми заборами, перед каждым из них растут березы или тополя. На Верхнем конце села жители богатством не отличались. Домишки и дворишки низенькие, крытые обветшалой соломой, вместо окошек — маленькие прорезанные отверстия, затянутые бычьими пузырями.

И тем не менее оба порядка справляли большие праздники совместно, как единая семья. Вот и сегодня весна звала за околицу, откуда начинались склоны горы Отяжки, покрытые свежей изумрудной травой. Простор вокруг и ширь неоглядная! Над головой небо бездонное! Тезэнь покш читнестэ мазый палясо-панарсо Сеськинась веленек лисни, весе киштезь-морсезь яксить, пултнить толбандят, алт катаить, нуримасо нурсить.12

Сегодня даже луга радостные, на них солнышко свое тепло не пожалело, щедро выплеснуло. И ни малейшего дуновения ветра. Издали на людей, собравшихся на лугу, молча глядел зеленеющий лес, заботливо прикрывая их собой от холодных ветров, так непостоянных в это время года. Вдруг да подует расшалившийся озорник и испортит праздник! А лес тут как тут — на страже.

Эхо разносило по округе песни, смех, крики. Под Отяжкой плясали и веселились девки и парни. А на притоптанной лужайке группа молодежи пристроилась катать яйца. Сколько крашеных яиц шерстяным мячиком выбьешь из ряда — все твои. Не заденешь ни одного, другой участник будет мячик бросать. И так до тех пор, пока все яйца на кону не окажутся выигранными.

Лаврентий Кучаев глядел, глядел и тоже потребовал мячик.

— Пустите, пустите старичка! — захохотали девчата и потеснились, пропуская деда Лаврентия в круг. — Может, он попадет хоть раз!

Потеха заключалась в том, что «мазил» иногда наказывали — заставляли бегать за шерстяным клубочком, который битой отбивали на другой край поляны.

Старик Лаврентий два яйца сбил: желтое и оранжевое. В это время его сын Виртян на качелях с ветерком раскачивался. Качели крепились на толстых надежных жердях. Сверху, на перекладине, привязаны вожжи, меж которыми лежала доска для сидения. Внуки Лаврентия, Семен и Помраз, за веревку раскачивали эту доску.

— Вот дурни, нашли занятие! — сердито прогремел старик в сторону сыновей и что есть силы ударил битой по мячику. Тот — бац! — и ожег Зинаиду по ноге.

— На мне женишься, дедушка! — хихикнула вдова, но увидев в толпе любопытных Агафью Савельеву, быстро спряталась за спины игроков. Жену Филиппа она побаивалась. Та не раз уже драла ее за волосы. Самого Филиппа на лугу не было, он ушел с Кумакшевым рыбачить.

Гулянье продолжалось до самого вечера. Затем молодые люди собрались перед домом Зинаиды и там продолжали играть на тростниковой дудочке, пели и плясали.

Целую пасхальную неделю стояла хорошая погода. Каждый день на улице игры, песни… Чего-чего, а веселиться эрзяне умеют.

* * *

Отец Иоанн настойчиво учил сеськинцев главной молитве светлого праздника: «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав». Поэтому каждый из сельчан знал — можно верить в воскрешение усопших. А для этого сначала надо вспомнить об этих самых ушедших. День поминовения — Радуница — наступает сразу после пасхальной недели, во вторник на Фоминой неделе. Тут уж отцу Иоанну заботиться не приходилось, на кладбище сеськинцы шли без напоминаний. У эрзян всегда был древний обычай общего поминовения предков. Всем селом (раньше это было осенью, после сбора урожая) собирались на кладбище, особо почитаемом месте — калмолангсо13 — вспоминали своих умерших родственников и друг друга стряпней, брагой, яйцами угощали. Вопли и причитания женщин сменялись шумными воспоминаниями о покойных. И так — целый день.

Сеськинцы считали, что умершие становятся ближе к богам, поэтому им устраивали моления, обращались с различными просьбами: о даровании детей, о здоровье, о благополучии. К предкам обращались за советом, знакомили с новыми членами семьи, к ним приходили пожаловаться в тяжелые минуты жизни.

Сеськинцы и без отца Иоанна знали, зачем они идут на кладбище в родительский день. Хоть он и говорил им что-то о прощении грехов, о загробной жизни и адском пламени, им оставалось понятным только одно: пришел день, когда пора отдать дань покойным родственникам. И поэтому почти в каждом доме в этот день варили квас предков — атянь пуре и зажигали свечу предков — атянь штатол.

В Верхнем порядке Сеськина в древних своих богов и покровителей верили крепче, чем русскому попу. Эрзяне даже утверждали, что святые лики икон — это спустившиеся с неба на землю боги, а горящие свечи перед ними — это огонь, зажженный Мельседей Нишкепазом, самым Всевышним богом-творцом.

Длинною вереницею двинулись люди на новое кладбище, которое было вблизи села. Старое — на том конце Рашлейского оврага, в дубовой роще, где давно уже не хоронили. Да и хоронили там не так, как теперь, с крестами. Покойника клали в гроб, выдолбленный из ствола дерева, привозили на кладбище, оставляли на высоком дубовом пне или подвешивали на дуб до лучших времен. Сойдет снег, выроют могилу, погребут покойника.

Новое кладбище опоясано высоким частоколом. Перед широкими тесовыми воротами — большая угрюмая часовня. Правда, сейчас часовню прикрыли одетые в нежную зеленую листву ивы и тополя. Сережки верб грустили пушистыми воробушками. Между деревьями извивались змейками извилистые тропинки, присыпанные песком, словно указывали, кому и куда идти и где остановиться, где начать свои рыдания. Столики, скамеечки, ограждения. Каждая могилка — отдельный семейный домик, куда покойного приносят раз и навсегда.

Люди не спешили расходиться по могилам, собрались возле часовни. Из нее вынесли стол, накрытый белым холстом. Видман Кукушкин поставил на него, хлеб, две миски с крашеными яйцами и начал читать молитву об усопших. Голос его был хрипловатым, по лицу пробегали морщинистые тени.

Видман Кукушкин старательно повторял: «Макст, Верепаз, кулозтненень свалшкань оймсема…»14 Затем запел сельский церковный хор. Настя Минаева высоким чистым голосом выводила: «Благословен еси, Господи, научи мя оправданиям Твоим». Ее поддержали жена Виртяна Кучаева, Раиса, Зинаида Будулмаева, Авдотья Кумакшева и Матрена Алексеева.

«Кадык эрить Тонь уреть валдо райсэ…»15, — продолжал хриплым голосом нараспев Видман.

Топтавшиеся с ноги на ногу и скучавшие мужики, на которых усыпляюще действовал голос жреца, оживлялись при звуках красивого припева. На глазах стариков даже слезы наворачивались. Наконец Видман замолк, поднял руку, и устало поплелся в сторожку.