Мы встали и поклонились, но он не заметил нас. Медленно волоча ноги, он пошел по террасе ко входу в ратушу. Двое часовых взяли на караул. Когда он прошел мимо, они вскинули винтовки на плечо и последовали за ним. У входа он остановился и долго стоял на одном месте, глядя на улицу. Четверо часовых вытянулись в струнку. Солдаты, следовавшие за ним, остановились, опустив винтовки на землю. Первый вождь революции заложил руки за спину, — пальцы его судорожно дергались. Затем он повернулся и, пройдя между часовыми, возвратился в маленькую темную комнату.
Часть шестая
Мексиканские ночи
Глава III
Los pastures
Романтикой золота овеяны горы северного Дуранго, словно крепким ароматом духов…
Эль-Оро считается самым веселым городком в этих горах. Что ни вечер, здесь устраиваются baile, и нигде во всем штате Дуранго нет таких красивых девушек, как в Эль-Оро. Праздники здесь также справляются пышнее, чем где-либо в этих местах. Угольщики, пастухи, погонщики мулов и батраки с ранчо наезжают сюда издалека, чтобы провести здесь праздник, и один праздничный день означает два-три нерабочих, которые уходят на поездку.
А какие представления устраиваются в Эль-Оро! Раз в год, в праздник святого Рейеса, повсюду в этой части Мексики исполняются Los Pastores. Это разновидность старинных мираклей, какие во времена Ренессанса исполнялись по всей Европе, — тех самых, которые положили начало елизаветинской драме и в настоящее время не существуют уже нигде в мире. Это представление ведет свое начало с самых отдаленных времен, передаваясь устно из поколения в поколение. Называется оно «Люзбель» — испанский вариант имени «Люцифер», и в нем изображается «Грешник, погрязший в смертных грехах, Люцифер, Великий враг человеческих Душ и Вечное Милосердие Божье, облекшееся в Плоть в Образе Младенца Иисуса»…
В день праздника святого Рейеса мы с Фиденчио пообедали очень рано. Потом он повел меня по улице, затем по узкому закоулку между глинобитными стенами, откуда через пролом в стене мы пролезли в крохотный дворик позади хижины, увешанной пучками красного перца. Под ногами двух задумчивых осликов бегали собаки, куры, пара поросят и целая куча голых смуглых детишек. Худая, морщинистая старуха индианка сидела на деревянном ящике, куря папиросу, свернутую из целого кукурузного листа…
— Скажите, матушка, — спросил Фиденчио, — где сегодня будут разыгрывать Pastores?
— Сегодня во многих местах будут Pastores, — сказала старуха, скривив рот в улыбку. — Carramba! Какой удачный год для Pastores! Будут играть в школе, и позади дома дона Педро, и в доме дона Марио, и еще в доме Пердиты, муж которой, Томас Редондо, был убит в шахтах в прошлом году, — упокой господь его душу!
— А где будет лучше всего? — спросил Фиденчио, пнув ногой козла, пытавшегося проникнуть в кухню.
— Quiйn sabe? — пожала она плечами. — Коли б не так ломило мои старые кости, то я пошла бы к дону Педро, Хотя и там неважно. Нет больше таких Pastores, какие бывали в дни моей молодости.
И вот по неровной улице мы отправились к дому дона Педро. Чуть не на каждом шагу нас останавливали гуляки без гроша в кармане, которые спрашивали, где можно выпить в долг.
Дом дона Педро был весьма обширен — хозяин его слыл человеком богатым. Внутренний двор, где при обычных условиях содержался бы скот, дон Педро мог позволить себе превратить в сад, и там среди душистых кустов и карликовых кактусов из старой железной трубы бил самодельный фонтан. Входом служила длинная узкая арка, в конце которой играл местный оркестр. К стене смолой был прилеплен факел, и стоявший рядом человек требовал с входящих пятьдесят центов за вход. Мы некоторое время наблюдали за ним, но не заметили, чтобы кто-нибудь платил. Его окружала шумная толпа, и каждый доказывал, что имеет право войти бесплатно. Один был кузеном дона Педро; другой — его садовником; третий — мужем дочери его тещи по первому браку; одна женщина заявляла, что она мать кого-то из актеров. Были и другие входы, никем не охранявшиеся, и через них проникали все, кому не удавалось уговорить стража, стоявшего у главного входа. Мы уплатили требуемую сумму при благоговейном молчании толпы и вошли.
Яркий лунный свет заливал сад, расположенный на склоне горы; здесь ничто не мешало смотреть на огромную равнину, сверкавшую в лучах лунного света и сливавшуюся вдали с зеленоватым небом. К низкой кровле дома был прикреплен навес из материи, закрывавший ровную площадку и поддерживаемый наклонными шестами, словно шатер бедуинского вождя. Навес отбрасывал чернильно-черную тень. Шесть факелов, воткнутых перед ним в землю, страшно коптили. Другого света под навесом не было, если не считать мерцающих огоньков бесчисленных папирос. Вдоль стены дома стояли женщины в черных платьях, с черными платками на головах; у их ног на корточках сидели мужчины, между коленями которых жались дети…
В течение всего этого времени нигде не было заметно никаких приготовлений к представлению. Не знаю, как долго сидели мы здесь, но никто не сделал никаких замечаний по этому поводу. Они собрались сюда, собственно, не ради Pastores, a чтобы смотреть и слушать, и все, что здесь происходило, их интересовало. Но, увы, будучи беспокойным, практичным сыном Запада, я нарушил чарующее молчание и спросил женщину, сидевшую рядом со мной, когда начнется представление.
— Кто знает? — ответила она спокойно.
Только что подошедший мужчина, поразмыслив над этим вопросом и ответом, наклонился вперед.
— Быть может, завтра, — сказал он. Я заметил, что оркестр перестал играть, — Дело в том, — продолжал он, — что в доме доньи Пердиты будут тоже играть Pastores. Говорят, что актеры, которые должны были выступать здесь, ушли туда посмотреть представление. PI музыканты ушли вслед за ними. Я сам вот уже с полчаса взвешиваю, не пойти ли и мне туда.
Мы ушли, предоставив ему еще раз взвесить этот вопрос. Остальные зрители принялись болтать и, по-видимому, совершенно забыли о Pastores. Снаружи кассир, получивший от нас песо, уже созвал своих приятелей, и они дружно прикладывались к бутылке.
Мы медленно шли по улице к окраине, где оштукатуренные и хорошо выбеленные домики зажиточных горожан сменились глинобитными хижинами бедноты. Здесь кончилось даже и подобие улиц, и мы вышли на ослиную тропу, петлявшую между разбросанными в беспорядке хижинами. Миновав ряд ветхих загонов, мы подошли к хижине вдовы дона Томаса. Хижина, частично врезанная в склон горы, была построена из высушенных на солнце глиняных кирпичей и выглядела так, как, вероятно, выглядел хлев в Вифлееме. И как бы в довершение аналогии в лунном пятне под окном лежала огромная корова, жуя жвачку и громко вздыхая. В окно и в открытую дверь, через головы толпы, мы увидели блики от свечей, играющие на потолке, и услышали визгливую песню, исполняемую девическими голосами, и стук об пол пастушеских посохов, увешанных колокольчиками.
Хижина представляла собой низкую комнату с земляным полом, выбеленными стенами и балками на потолке и была похожа на любое крестьянское жилище где-нибудь в Италии или Палестине. В дальнем конце комнаты, напротив двери, стоял небольшой стол, заваленный бумажными цветами. На нем горели две огромные восковые свечи. Над столом висела хромолитография — богоматерь с младенцем. На столе, посреди цветов, стояла крохотная деревянная колыбелька, и в ней лежала свинцовая кукла, изображавшая младенца Иисуса. Все остальное пространство, кроме небольшого местечка посредине, было заполнено народом: перед сценой, поджав ноги, сидели ребятишки, за ними на коленях стояли подростки и девушки, а позади них до самой двери томились пеоны в серапе — головы их были обнажены, а на лицах написано оживление и любопытство…
— Уже началось? — спросил я молодого парня, стоявшего рядом со мной.
— Нет, — ответил он, — они только выходили пропеть песню, чтобы узнать, хватит ли им места на сцене.