Изменить стиль страницы

— Ты страшно остроумный малый… — бросил я и вырвал у него из рук газету.

— Что? — насторожился Фек, у него возникли какие-то подозрения.

— Да ничего, ровно ничего, я просто так… — «А может быть, он не такой уж противный, — я смерил его взглядом, — одет всегда с иголочки, и Дузель он, пожалуй, немножко любил когда-то…»

Подозрения Фека рассеялись:

— Надо прямо сказать, это просто счастье. Мне здорово повезло… Ведь я познакомился у нее с этим молодчиком…

— Так что же у вас было с этой… из табачной лавочки? — спросил я коварно. Я хотел сделать себе больно, я знал, что каждое слово Фека заставит меня корчиться от боли.

— Ах, скажу я тебе, — с готовностью стал выкладывать Фек, — всякая охота могла пропасть, пока дотопаешь к ней по лестнице. Она была когда-то танцовщицей. И был у нее дружок Боксер, — тот самый, который ее теперь и кокнул, — так вот она никак не могла от него избавиться. Сначала мы зашли в кабачок. Форменная комедия была, как она все искала подходящее местечко! А в общем, ничего особенного, такая же, как все.

Десяти марок она не стоила. К тому же она без конца твердила о смерти. На этот предмет, сказал я ей, пусть поищет себе другого. Вот ты бы ей подошел в самый раз. Так уж всегда бывает, когда не слушают друга. Такого, как ты, она всю жизнь ждала.

— Так, так, — пробурчал Золотко, совсем как недавно его отец, и — гм-гм, — промычал он, отходя от Остроумного малого.

После занятий я долго кружил по городу, я шел за гробом Фанни.

Впереди гроба реяли черные флаги, позади несли венки. Бело-голубые флаги, сданные в красильню как траурный заказ, были выкрашены вне очереди. Прохожие на улицах останавливались и снимали шляпы. Завидев процессию, добродетельные отцы семейств спасались бегством в подъезды ближайших домов или на соседние улицы, руками или портфелями закрывали лицо, чтобы гроб не узнал их, но черные флаги развертывались во всю ширь, и светящаяся надпись гласила: «Убийцы, вы загубили ее!» Кельнерши из кабачка «Бахус» шли за гробом, все в коричневых юбках и красных блузках. Квартирная хозяйка Фанни, которая по утрам стучалась к ней со словами: «Какао готово, фрейлейн», шла вместе с кельнершами, напрасно стараясь прямо удержать плакат: «Нашей незабвенной Белоснежке»; плакат качался из стороны в сторону, так плакала она, квартирная хозяйка, чиновничья вдова Кресценция Шарнагель, добрая старушка, — ведь Фанни не заплатила ей за три месяца, а Грубошерстное пальто отказался покрыть долги Фанни, хотя до сих пор всегда это делал. Но вот, с карточкой под мышкой и с подносом, на котором были любимые Фаннины блюда — грибы с клецками и на десерт брусника, — к процессии приблизился кельнер из кабачка. В искрящихся солнечных лучах, щедро падавших на гроб, казалось, что он обвешан легкими, сверкающими покрывалами. Его несли на плечах два атлета, те, что боролись друг с другом на плакате, и руки у них были, как окорока. На огромные голые бедра атлеты повязали бело-голубые шарфы, а спереди наготу прикрывал фиговый листок. И икры у них походили на окорока. Атлеты несли гроб на вытянутых руках, точно он был легкий, как перышко, иногда они высоко подбрасывали его в воздух и через несколько шагов ловко подхватывали снова. Хотя гроб и не был стеклянным, — он был из черной ткани, прозрачной, как вуаль, — зато Фанни легко дышалось в нем, и она могла глядеть во все стороны, оставаясь невидимой. Часто казалось, что гроб поднимается над плечами атлетов и плывет по воздуху. Заиграла похоронная музыка — это завели громадный музыкальный ящик, поставленный на колеса; четыре пары белых лошадей везли его, словно королевскую карету. Процессия медленно двигалась, вальсируя на ходу. Пушистый ковер из нашей гостиной стлался под ногами, уходя в бесконечность. Все двери в магазинах звенели «дзинь!», и вместо ладана пахло табачным дымом. Золотко нес на подушке альбом с Фанниными фотографиями. Христина нашила ему на левый рукав, чуть повыше локтя, черный креп. За гробом следовал буфет со сверкающим столовым серебром и черная ширма с серебряным павлином, за которой Фанни переодевалась. Боксера Фанни простила и, взяв с него слово, что он оставит ее в покое, позволила ему присутствовать на похоронах. Боксер, этот гад, расстегнул на груди рубаху и так шел всю дорогу. Синяя татуировка на его груди улыбалась: «Что вы желаете?» Дамы из кабачка «Бахус» подхватывали в унисон: «Меня зовут Фанни». Грубошерстное пальто, эта мразь, тоже приперся. Он нес плакат с надписью: «Закрыто по случаю траура», изготовленный по его заказу живописцем из мастерской напротив табачной лавочки: плакат сегодня еще предстояло повесить над дверью. За гробом вели прокурора, того самого мучителя, какого поискать надо, который все жаловался, что Фанни недостаточно жестока с ним, а также Остроумного малого. И еще шел за гробом любимый, далекий. Шел один, особняком от всех, но казалось, что он идет с Фанни об руку… И все мы превозносили Фанни, прославляли и хвалили ее. Весь мир вспоминал многие и многие добрые дела, которые совершила Фанни, несмотря на греховность своего жизненного пути.

* * *

Мы уговорились с Левенштейном встретиться в субботу под вечер в Английском парке, у водопада.

Там никто нам не помешает, это самое надежное место. У меня к тебе очень важное дело!

Левенштейн потребовал от меня честного слова, что все это действительно всерьез и что я приду один. Он, видно, опасался, как бы я не привел Фека и Фрейшлага, чтобы учинить над ним какую-нибудь гадость.

Когда я с Фон-дер-Таннштрассе свернул в Английский парк, меня густо облепили влажные клочья осеннего тумана. Все было точно окутано дымчатой ватой, прохожие, одинокие покашливающие тени, бесшумно скользили мимо.

Водопад глухо бурлил. Кроны деревьев, как будто низко срезанные туманом, расплывались, тонули в бесформенной мгле. Туман, обманывавший глаз своей серой однотонностью, непрестанно менял очертания: вздувался пуховиками, нависал пологом. В мире тумана роились призраки, велась какая-то недобрая игра. Черная паутина тумана наползала из кустов на скамью, которую я не сразу разыскал.

Я затеял с собой разговор, густо пересыпая его остротами и едкими замечаниями, все старался отогнать призраки, а они приближались к моей скамье, помахивая в воздухе покрывалами и лентами.

— Я тебе свиданья не назначал, уходи, пожалуйста! — сказал я Фанни, опустившейся рядом со мной на скамью. Я подобрал ноги, под ними что-то булькало, словно на Изаре, когда прибывает вода. Ведь и Дузель и Газенэрль могли скрываться где-то здесь, поблизости, обреченные вечно парить в тумане за свой прыжок с Гроссгесселоэского моста.

На скамье было достаточно места для всех.

Когда, бывало, летним вечером я оставался один на этой скамейке, скрытой в чаще деревьев и кустов, и водопад добродушно бормотал что-то свое, и в воздухе разлиты были одуряющие ароматы, а сквозь густые кроны деревьев то тут, то там проглядывала звездочка, — тогда я широко раскидывал руки, точно приглашал хороших людей посидеть со мной рядом. А теперь я беспокойно ерзал по всей скамье, пытаясь вспугнуть призрачные ужасы, носившиеся в тумане. «Разрешите, молодой человек», — дохнул на меня из тумана бесплотный господин, и «Не найдется ли тут свободного местечка?» — прошелестела следом бесплотная дама.

— Ау! Ау! — кричал я, обороняясь от одолевавшего меня страха.

Я пришел за полчаса до условленного времени. Эта скамья Левенштейну тоже была хорошо знакома, однако меня беспокоило, как бы он не заблудился в такую непогоду. Сложив рупором ладони, я бросал в нависшую стену тумана:

— Ау!

Туман струился. Никакого отклика.

— А-у-у-у! — кричал я снова и снова. Точно призывные звуки рога, раздавалось мое «ау» в тумане.

Прошло уже с четверть часа после условленного времени. Я решил в последний раз крикнуть, но тут послышалось отдаленное, неясное «ау!».

— Ау! Я слышу тебя! — раздалось уже поближе.

— Ау! Где ты? Ты один? — доносились отрывистые призрачные возгласы.