Изменить стиль страницы

Сей год раковорцы с колыванцами – и те ладятся заступить пути Великому Новгороду… Сумеют ли только?

Быстро под весенним солнцем просыхает земля. Во дворе у Олексы весело стучат новгородские, ладные, с тонким перехватом у обуха, с широким, оттянутым внизу лезвием, на прямых рукоятях топоры. Сам хозяин, в красной холстинной рубахе, без кушака, без шапки – волосы растрепались под ремешком, – тоже с топором, сидит верхом на срубе. Отложил все печали и попеченья и – эх! – размахнись рука! Размахнись, да не промахнись. Ничего, не впервой! Веселая плотницкая работа – хоромное строение. Стучат топоры.

– Ничего, купечь, можешь! Колываньскии немцы вконечь разорят, дак к нам, в ватагу, подавайся! На хлеб всегда заработашь!

Щурится Олекса на языкастого плотника. Вот язва! Однако рад похвале.

– Не застудись, зябко! – просит Домаша, выходя на крыльцо.

Мать, та лежит, простыла, Домаша сейчас от нее.

– Как мать? – спрашивает сверху Олекса.

– Ничего, лучше.

– Кто с ней?

– Полюжиху оставила.

– А, ну добро.

Солнце печет сквозь рубаху, а от земли все еще тянет зябким холодом.

Тут и впрямь недолго простыть.

Закончив венец, спускается Олекса вниз, проходит горницей, приказывает новой девке, Ховре, вынести медового квасу плотникам.

– Что, Онфиме, без дела сидишь?

Сидит Онфимка над буквицей, пишет на старом обрывке бересто: «ба, бе, би, бу, бы, бя… ва, ве, ви…» Устал Онфимка, стал рисовать человечков: круглая голова, две палочки – руки, две палочки – ноги.

– Это кто же у тебя?

– Дружина новгородская пошла к Колываню!

– Эх ты, воин! – смеется Олекса, ероша светлую голову сына. Наслушался умных речей!

(Сказал, и тенью пробежало по душе: иные «умные речи», как давешнюю, Ратиборову, забыть бы рад… не забудешь!) Янька сидит за пяльцами, ябедничает отцу:

– А Онфимка и не пишет вовсе, а нам с Малушей мешает только, мы загадки отгадываем!

– Ты, Янька, одну загадку отгадала ле в жисть?

– Батя, батя, а скажи, цто тако? Нам Ховра сказала: «Ци да моци, на край волоци, хай да махай, середка пехай?»

– Сама подумай, стрекоза, для тебя и загадка. А ты, Онфиме, знашь ли?

– Не!

– Это цтой-то делают… молци, молци! – торопится Янька. – Тесто! – И смотрит круглыми глазами: угадала или нет?

Смеется Олекса:

– Портно полощут в пролубы, кичигой поддернут, да. Вот еще загадка вам. Отгадаешь, Янька, красны выступки куплю! «Бежит бесок мимо лесок, закорюча носок, заломя хвостичок!»

Посмеявшись, проходит к себе, спускается в подклет. Оглядел снасть: сверла перовидные, тесла, топоры, пилы, скобели и скобельки, стамески и долота. Выбрал изогнутый резец, потрогал острие, присвистнул, отложил, взял другой. Передернул плечом: «Эк, нахолодало за зиму!» Поднялся по крутой лесенке в горницу.

– Батя, сделай лева-звиря! – закричал Онфимка, увидя в руках отца резчицкий снаряд.

– Будет тебе и лев-звирь! Ну как, стрекоза, отгадала загадку?

– Это… Ну… Просто бесок, ну бес, нецистый…

– Не видать тебе красных выступков, Янька! А ты, Онфимка?

– Лодья? – боясь ошибиться, неуверенно протянул Онфим.

– Молодец! Верно угадал!

– Батя, батя, а я почему угадал, – торопится рассказать обрадованный Онфим, – даве мы варяжские ладьи смотрели на Волхово, так во такие носы!

По уходу отца он, старательно выдавливая костяной палочкой, рисует на бересте корабль с круто поднятыми кормой и носом, и на нем опять человечков: варяги приплыли торговать.

Олекса меж тем, накинув сероваленый зипун – нашла тучка, потянуло с реки холодом, – куском угля делает разметку на причелине. Прицелившись, решительно и круто взрезает дерево. Плотники, поглядывая, смолкают.

– А ты мастер, купечь, без шуток, иди к нам! На паю возьмем!

Смеется Олекса, того боле рад похвале. Стучит дубовой колотушкой, режет и выбивает, вылезает из-под резца еще грубая, неотделанная голова крылатого грифона. «Это справа, а слева поставлю лева-звиря, Онфиму радость будет», – думает Олекса, с осторожной силой нажимая резцом, выбивает околину и заваливает края. Постукивают топорами плотники, поглядывают на Олексину работу: «Мастер, да и только!»

Не родись Олекса купцом, был бы плотником, древоделей, резал ворота да причелины, покрывал бы густым плетеным узором наличники, вереи, подзоры, столбы, сани… Ходил бы пеший на ту же рать к Колываню да лихо гулял по праздникам в красной рубахе домотканой, в желтых сапогах яловых, в зипуне сероваленого сукна… И дела бы не было до хитрых боярских козней!

– Творимиричу! Никак плотничаешь? – донесся снизу голос Максима Гюрятича. – Про братчину-никольщину забыл ле?

Разом покинула радость. Неспроста пришел. Поди, опять, от Ратибора! И другу не рад Олекса. Спускается на землю, снова становится купцом.

– Про братчину как забыть! Коли уж я куны внес за себя и за Якова.

– Якову твоему пора на паперти стоять, а ты его все в купецкое братство тянешь! Много кун ему передавал?

– Не одному ему даю! – отрезал Олекса. Крепко хлопнул Максима по спине:

– Пошли-ко на сени!

– Ты меня с Яковом не равняй, – чуть обиженно протянул Гюрятич, – я свое со глуби моря достану, а он с моста не подберет! За мной серебро еще ни у кого не пропадало!

– Ой ли?

– Ты что, Олекса, не веришь мне? Али брат что наплел?

– Брат, верно, тебя не любит, а что он переводником николи не был, то сам знашь. Тайностей твоих он мне не выдавал, не боись, Максим! А я что дал, то дал! Мы с тобой дружья-приятели давно были и будем. Давай сказывай, почто пришел? С делом, неделом али пустым разговором? От Ратибора, поди?

– Ратибор только напомнить велел, а я к тебе от себя самого. Ты, Олекса, не гневай на меня, – начал Максим, бегая глазами, когда вошли в сени и уселись на перекидную скамью прям волоковых окон, сейчас настежь раздвинутых ради весеннего теплого дня. – Я серебро у тебя взял, нынче всем серебро нать, я знаю. А только хочу дело предложить. Такое дело, я бы сам один попользовалсе, да перед тобой в долгу. Ворочается дружина, Путятина чадь, из Югры, меха везут. Слышно, в распуту подмокли, отдадут нипочем…

– Мало тебе было горя в немцах с подмоченным товаром, опять хочешь!

Ратибор еще не в тысяцких, гляди!

– Нет, погодь, дело верное. Я отправлю без пробы, помогут – человек есть на Варяжском дворе, на кораблях. А под Раковором нападут разбоеве, товар тот пограбят…

– Как знашь?!

Максим кинул глазами врозь, повел носом:

– Человек есть верный.

– Тать, а верный?

– Тарашка.

– Ну, Максим! – только и вымолвил Олекса.

– Да нет, ты выслушай, дело-то верное! Цену возьмем с купцов немецких по «правде», по грамотам договорным, прибыток пополам, а?

– Нет, Максим Гюрятич, друг ты мне, а от того уволь! Я в татьбе не участник. Бог даст, с немцами и без того переведаемсе…

И, видя настороженный лик Максима, с которого исчезла обычная плутовская усмешка, добавил:

– Про то, что ты мне молвил, я не знаю и не слыхал того, и в роте о том стану и побожусь, коли надо, что ничего не знал!

Твердо глянул в пронзительные глаза Максима.

– Ну, спасибо, Олекса, – заторопился тот, суетясь.

– Запутался ты, Гюрятич?

– Маленько есть того, Олекса. Но я не пропаду, не боись, и серебро верну по грамоте, в срок.

– Верю, Максим, а и задержишь – я на тебя скоро объявлять не буду, сам знашь!

– Ну вот! – Максим склонил голову, покраснел даже. – Ну вот…

– Ты про братчину цегой-то хотел ле? – напомнил Олекса другу.

Максим рассмеялся мелко, встряхнулся, пришел в себя, все еще бегая глазами, начал сказывать. Дела были пустяковые, из-за них одних и ходить не стоило.

– Про все то Алюевець с Карпом урядят! – решительно перебил Олекса. Ты лучше вот что, раз уж пришел. У Фомы Захарьича будешь?

– Пойду.

– Я сам ладил сходить, дак ты передай: я, чего он прошал, исполнил.

Захарьич баял, певца нам нать доброго. Спеть-то кто не споет, а так спеть, как покойный Домажир, царство ему небесное, поискать надоть! Вышена не пригласишь, век на княжом дворе, а Терпило уж из силов вышел, не поет нынь… Люди ему говорили, Захарьичу, в Неревском конци Чупро, медника Офоноса сын, на Даньславлей улици живет, добрый певец. Я у Дмитра прошал.