Изменить стиль страницы

Особенно трудно жить полуотщепенцем, в полуотрыве от массы, не порывая своих связей с ней, не замыкаясь в свою секту. Когда масса в одном из своих зверских состояний — отойди от нее, а когда она становится человечней и в ней шевелятся человеческие вопросы — без ненависти, без злопамятности, отвечать на эти вопросы. Масса не переменится, но какие-то люди услышат, подойдут поближе.

Жить полуотщепенцем — значит сидеть на двух стульях. Это иногда можно (когда стулья сближаются). Это иногда нельзя (когда стулья расходятся, и зад проваливается в пустоту). В таком случае надо твердо решить, куда сядешь. Есть время жить и время умирать, время компромиссов и время отказа от компромиссов. Либо ты готов стать отщепенцем, разрешаешь себе эту позицию, когда масса звереет, — либо придешь, как щедринский либерал, от соглашений "по возможности" к соглашениям "хоть что-нибудь" и кончишь — "применительно к подлости".

Нынешний либерал живет, оглядываясь на людей. Заповедей у него нет, категорический императив сдан как идеалистический выверт. Но есть стыд и совесть. Этого достаточно, пока не оторвали от друзей и не втянули в принудительное общение с тем, что выросло на месте совести. С антисовестью. Либерал ежится, топорщится — а уйти в себя, замкнуться не может, нет у него глубины, на которой можно отмолчаться. Хочется поговорить, найти понимание — и ему предлагают понимание: признай только правду хрена. Пойми и ты, что у антисовести есть свои искренние убеждения, свои резоны. И человек понимает, привыкает к диалогу с антисовестью, а чем кончается такой диалог — известно. И потом уже трудно вернуться к прежнему.

Мы живем в обществе, где нельзя застраховать себя от насилия. И ко всем нам относится пример, приписываемый Августину. Я уже приводил его в "Письмах о нравственном выборе", но приведу еще раз. Он здесь к месту.

Когда варвары взяли Гиппон, многих девственниц изнасиловали. Августин считал виновными тех, кто испытал — если говорить в терминах статьи — согласие с антисовестью, испытал минутное удовлетворение от своей податливости. Кто же ничего не пережил, кроме ужаса, боли и отвращения, — на тех греха нет.

Я думаю, модель Августина можно отнести к жертвам любого насилия. Савонарола под пыткой отрекался, а когда пытка приостанавливалась, снова повторял то, во что верил. Насилие владело его плотью, но не овладело его душой. Такая душа осталась чистой.

Власть насилия может быть и более долгой — не на минуты, не на часы, но на недели и месяцы. По-моему, и это простительно, если обморок души прекратится вместе с обстановкой совершенной беспомощности, одиночества и отчаяния. Нельзя строго судить человека, попавшего в условия, для него непосильные. Даже если другие люди могли это вынести. Нельзя судить одного человека по меркам, годным только для другого. Пусть он сам себя судит — а мы в него не бросим камня.

Но вот прошел месяц, два месяца свободы. Обморок души кончился. Если душа осталась жива, она опомнится. А если не опомнилась? Если человек и на воле продолжает бубнить то, что затвердил со страху?

Я приводил в пример Галилея, Уриэля Акосту. Но Галилей не писал заявлений с протестом против антикатолической кампании зарубежной прессы. Уриэль Акоста не стал подручным Бен Акибы.

Как назвать человека, которому пришлась по душе его податливость в диалоге с антисовестью? И который по доброй воле продолжает то, что начато было под замком? У этого человека душа была готова к новой роли. Насилие здесь сыграло роль повивальной бабки, помогло родиться истинному пониманию своей природы. И наше сострадание, испытанное к жертве, исчезает. Мы не станем называть податливость к антисовести новым видом мученичества.

Может быть, мои слова покажутся слишком резкими. Я не настаиваю на них и готов закончить мягче — словами поэта:

А вам, в безвременье летающим,
Под хлыст войны за власть немногих —
Хотя бы честь млекопитающих,
Хотя бы совесть ластоногих!
И тем печальнее, тем горше нам,
Что люди-птицы хуже зверя
И что стервятникам и коршунам
Мы поневоле больше верим…

(Из стихотворения О.Э. Мандельштама "Опять войны разноголосица", 1923 г.)

Л. Богораз

ОТ "РАЗМЫШЛЕНИЙ О ПРОГРЕССЕ…" ДО

"ДВИЖЕНИЯ ЗА ПРАВА ЧЕЛОВЕКА…"

Первой работой Андрея Дмитриевича Сахарова, которую я прочла в начале лета 1968 года, были "Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе". Передавая мне эту работу, мой друг сказал: "Автор просит читателей делать свои замечания, высказывать свои соображения по поводу написанного".

Имя Сахарова было мне известно еще раньше от моих друзей-физиков: "Академик, атомщик, ядерщик; отец нашей водородной бомбы. У него редкое сочетание таланта теоретика и экспериментатора. Работает из внутренних побуждений, мотивы престижа, карьеры, научного самолюбия ему абсолютно чужды. Знаешь, были святые, с нимбом — он такой". Это говорил человек весьма скептического склада ума, совершенно не склонный к дифирамбам, к тому же не одобряющий ученых, которые работают на вооружение; говорил будничным тоном, без восторга в голосе — просто констатировал некоторые факты.

Я взяла статью А.Д. Сахарова, разумеется, ожидая откровения. Признаюсь, с первого чтения я не сумела оценить ее по достоинству. Прежде всего меня удивило само название "Размышления…". 68-й год был для меня и для многих в основном временем действий. Аресты, обыски, судебные процессы, лагерные проблемы — эта область советской жизни, бывшая до сих пор "запретной зоной", открылась для всеобщего обозрения. Усилия властей направлены были на то, чтобы снова натянуть здесь сплошную колючую проволоку, наши — на то, чтобы не дать заделать брешь. Пражская весна и опасность оккупации Чехословакии открывали каналы чувствам и тоже побуждали к действию.

Я и сейчас считаю этот период очень важным в нашей общественной жизни: это было начало нашего ненасильственного Сопротивления, нашего открытого, свободного Слова.

Не следует считать, что участники этого Сопротивления действовали исключительно под влиянием эмоций. Были и обсуждения, и споры, и не только по поводу каких-то конкретных событий, конечно, но, пожалуй, все же мало размышляли. Позднее, году в 70-м, появится статья Л. Венцова (Б. Шрагина) "Думать!". Пока же протесты, заявления, открытые письма, обращения, демонстрации на Пушкинской площади, информация, информация, бум Самиздата…

"Размышления…"? О чем размышляет автор? — "О прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе". Не слишком ли общо? Кому автор адресует свои рекомендации и предостережения? Если мне и таким, как я, — то, пожалуй, напрасно: мне и без доказательств ясна необходимость сближения двух миров "на общенародной демократической основе, под контролем общественного мнения"; я и так за то, чтобы обеспечить повсеместное выполнение Декларации прав человека; я тоже считаю, что только на этих путях можно достигнуть "предупреждения обострения международной обстановки". Но все сие от меня не зависит. А те читатели в штатском, от кого зависят прогресс и мирное сосуществование, — их такими доводами не проймешь, у них другие ценности и критерии, они в любую минуту пожертвуют мирным сосуществованием ради своих "конкретных целей и местных задач". Для чего же автор тратит свой пыл? Наивный человек, не от мира сего. — Да, не от сего мира, от высшего, где критерием истины служит не "Для чего? — Для добра", а "Что? — Добро". Это я поняла много позже. Впрочем, Андрей Дмитриевич Сахаров сам ответил на мои недоумения — в 73-м году, в интервью корреспонденту шведского радио и телевидения: когда ничего нельзя сделать для улучшения скверной ситуации, говорит он, следует "создавать идеалы, даже когда не видно непосредственного пути к их осуществлению. Ведь если нет идеалов, то и надеяться вообще не на что".