— Да, это здорово. А ты? Ты ведь раньше писал стихи?
— Писал. Хочешь, напишу для тебя?
— Я не заслуживаю этого.
— А я вот возьму и напишу. А ты напиши мне, а?
— Я не умею.
— А ты постарайся.
— Я не знаю.
— Попробуй. Я напишу тебе, а ты мне.
— А вот и мой дом.
— Я и не заметил, как мы пришли. Посидим на лавочке?
— Видишь в окнах свет? Мунечка и пунечка ждуть меня. С мягким знаком.
— Кто такие?
— Мама и папа! Я в детстве их так называла.
— Давай хоть постоим чуток.
Мы вошли в подъезд. И я сразу обнял ее. Словно ножом резанула мысль о том, что еще полтора месяца назад она стояла здесь с Мишкой, а я был вон там, внизу, и подсматривал за ними. А что, если сейчас кто-то смотрит на нас?
Ужасно. Как я мог!
Наташа пыталась отвернуться, но я сумел поймать ее губы. Ее плащ при каждом движении шуршал так громко, словно был сделан не из нейлона, а из алюминия. Мы целовались. Так классно. Мы целовались. Так здорово. Мы целовались…
Кто-то шел к подъезду, и я отпустил ее. Нет, это мимо. Я снова обнял ее.
— Я завтра приду, хорошо? — спросил я.
— Приходи. Во сколько?
— А прямо с утра. Завтра же первый день каникул.
— Не поняла. И что мы делать будем?
— Давай в лес сходим. Там сейчас так красиво. Давай, а?
— Давай, но не с утра же. Мы ведь не на охоту, чай? Нужно хоть протрезветь.
— Можно подумать, ты пьяная.
— Немножко пьяная. А ты пользуешься этим.
— Когда, где?
— Сам знаешь. Помолчи-ка лучше.
— Но ты ведь не сердишься?
— Сержусь.
— Ну, а завтра не будешь сердиться?
— Посмотрим на твое поведение. Ну, ладно, я побежала.
— Спокойной ночи, пока.
Она поцокала вверх по лестнице.
— Наташа!
— Что?
— Так, во сколько?
— Давай в десять.
Я мчался домой, и в душе моей был праздник.
Без четверти десять я был возле ее дома. А в десять она вышла, и мы решили пойти на Высокий берег, а уже оттуда в лес. Наташа была в красной куртке, брюках и вязаной шапочке. Мы прошли через кладбище и вышли к обрыву. На самом краю старый памятник из черного мрамора — наша достопримечательность. Остался только постамент с надписями и эпитафиями. Предание гласит, что до войны на постаменте стояла женская фигурка. А вообще тут похоронена девица, которая в начале века бросилась со скалы вниз. Из-за несчастной любви. Экскурсоводы любят рассказывать, что ее подвиг (так они говорят — «подвиг») с тех пор повторили то ли тринадцать, то ли двадцать девушек. Только таких красивых памятников никому из них уже не ставили. Мы обошли вокруг, почитали надписи.
Лермонтов, Тютчев. Внизу шумело море. Высота, конечно, кошмарная.
Мы сели на лавочку. Я обнял Наташу за плечи.
— Нигде так не ощущаю бренность жизни, как здесь, на этом старом кладбище.
— Да, еще и море, этот бесконечный горизонт и шум волн, — сказала она.
— Ты не задумывалась, над, казалось бы, странным вопросом: «почему я — это я»?
— Ой, сколько раз! И пришла к выводу, что это самый страшный вопрос, какой может задать себе человек. Ответа нет, только ужас в душе.
— Ну, может, не ужас, а какой-то страх перед непостижимой тайной бытия.
— Да, наверное, так. А ты что, часто задаешь себе этот вопрос?
— Бывает. Ночью, когда смотрю на звездное небо или вот здесь, на этом берегу.
— Не надо. До нас ответа никто не нашел, и мы не отыщем.
— Ну, что значит «не надо»? Он возникает сам по себе, под настроение.
— Советовать легко, вот я и советую.
— Ты моя киска. Дай я тебя поцелую.
— Нельзя, смотри, вон бабуля смотрит.
— Она смотрит на нас и вспоминает, как сама шестьдесят лет назад была здесь.
— Что она тут делала?
— Целовалась со свои мальчиком. Ты не предполагаешь, что она была молодой?
— Предполагаю. Но они, наверное, вели себя очень скромно.
— Ага. Как мы с тобой.
— Пойдем дальше, а?
— Пойдем.
И мы встали и, держась за руки, пошли в сторону леса.
— Смотри, какая редкая, долгая осень, как много золота осталось на деревьях.
— Жаль, что журавли уже пролетели, я так люблю смотреть на их стаи.
— Да! А ты знаешь, что в наших плавнях в теплые годы зимует несколько пар журавлей?
— Неужели?
— Да, я сам видел. И лебеди.
— Ну, лебедей и я видела. Прямо на городском пляже. Народ кормит их хлебом.
Мы вышли на опушку леса. Из-за сильных ветров наши леса такие низкорослые.
Но других у нас нет, поэтому мы рады и таким. Мы уселись на хвойную подушку.
— Представляешь, может, много лет назад та девушка сидела здесь со своим матросом, из-за любви к которому она потом бросилась со скалы вниз?
— Да что у тебя такие грустные мысли? Надо радоваться жизни.
— Я радуюсь, только мы вымираем, и это грустно.
— Кто это «мы»?
— Ну, русские, например.
— Ты пессимист. С чего ты взял?
— Вот я читал статью, там было написано, что если поселить, скажем, на необитаемом острове пятьдесят мужчин и столько же женщин. И пусть живут. Но с условием, чтоб они все переженились, и у каждой пары было по два ребенка. Ни больше и не меньше. Только два. И у всех последующих поколений по два, и у следующих. Но на них будут влиять все природные факторы и так далее. Так вот, наукой доказано, что через триста лет на этом острове не останется ни одного человека. Потому что два ребенка не обеспечивают воспроизводство. А чтоб численность не упала, а осталась такой же, нужно, чтоб было у каждой пары было два и семь десятых ребенка, то есть число e. Помнишь основание натурального логарифма?
— Конечно. А у нас в классе двое детей только у нескольких семей. Троих нет ни у кого. У большинства по одному. Это значит что? Мы вымрем?
— Естественно. Если, к примеру, мы с тобой не наклепаем шестерых.
— Хороши у тебя шуточки.
— А что?
— Подумай сам — шестерых.
— А! Вот то-то и оно! Каждый считает, что кто-то за него обеспечит рост народонаселения или хотя бы его сохранение. А где твой личный вклад в это дело, спросит всевышний на страшном суде?
— Не пугай, а то сейчас побегу в роддом, записываться в очередь.
— Пугай не пугай, а участь так называемых цивилизованных народов решена, их сменят азиатские и африканские расы. Не сразу, постепенно, но, увы, все идет к этому.
Мы помолчали, огорченные участью цивилизованных народов. Потом мы как-то так, совершенно неожиданно, стали целоваться. Я попытался бережно уложить ее на спину, но она уперлась руками позади себя и не позволила мне это сделать.
Да я и не особенно настаивал. Мне и так было хорошо с нею. С моей девушкой.
Имел ли я право так ее называть? Ведь еще совсем недавно она ходила с Мишкой.
Было ли у них что-нибудь? Неужели этот кобель добился своего? Тяжкий вопрос терзал мое сердце, но я не решался что-либо спрашивать.
— Какая у тебя тугая молния на куртке, — прошептал я, потянув вниз замочек.
— Я замерзну, — смеялась Наташа.
— А я тебя согрею, — говорил я, принимаясь за пуговки ее кофточки.
— Я простыну и заболею, — она вяло отталкивала мои ладони.
— Как жаль, что сейчас не лето, я бы тебя уже полностью раздел.
— Ты нахал. Перестань.
— Как у тебя тут красиво, сплошные кружева. Зачем это, если никто не видит?
— Как никто? Ты же вот видишь.
— Так я сколько этого ждал. Сейчас посмотрю минутку, а потом? Для кого это?
— Значит, для меня самой. Игорь, я так и правда замерзну.
— Извини, забыл, я же обещал согреть, — я прижался лицом к ее шее.
— Ой, щекотно, не надо. Порвешь.
Я стал целовать волшебную кожу ее шеи, потом ниже, пальцами я попытался проникнуть под кружево ее комбинации, под чашечку лифчика, но все было так туго, что я понял, что действительно скорее порву всю эту красоту, чем доберусь до соска ее груди. И я трогал ее грудь через эти непреодолимые преграды, и это все равно было приятно и волнительно. Я посмотрел ей в лицо, она улыбалась какой-то странной улыбкой, и я стал вновь целовать ее в губы.