Изменить стиль страницы
II

В бытность мою в Тифлисе я как-то отдал починить мою шинель портному, армянину Петро. В очень ненастный день, когда дождь лил как из ведра и грязь на улице стояла невылазная, встречаю похоронную процессию, в хвостике которой, понуря голову, плетется мой портной в моей шинели.

— Петро, — говорю, — никак, ты с ума сошел!

— Ну что такой, — ответил он, — разве не видишь, какой погод?

* * *

Не поручусь, чтобы тут была одна наивность и не было некоторой дозы юмора. Армяне — одна из самых остроумных наций в мире.

На армянском базаре в Тифлисе, когда покупателей мало и есть досуг торговцам, шутки и остроты не умолкают.

Вот идет по базару рябой.

— Князь, князь[135]! — кричит ему армянин.

— Что тебе? — оборачивается тот.

— Должно быть, у вас дождик-то сильный был и с градом.

— Да, сильный, и град был, а ты почем знаешь?

— А по лицу твоему вижу.

* * *

Идет щеголь-грузин, лихо заломивши шапку набекрень, и, по обыкновению тифлисских франтов, одна штанина выпущена, другая заткнута в сапог.

— Хочешь, сниму сапог у этого князя? — спрашивает сосед соседа.

— Полно, что ты, он тебя так попотчует, что отскочишь!

— Уж не твое дело, давай биться.

— Изволь.

Побились об заклад.

Шутник догоняет молодца и с ужимками и раболепием жида, лебезящего перед ясновельможным паном, говорит ему: «Возможно ли это, князь? не смею верить!» — «Что такое?» — «Сосед мой говорит, что знает вас, что у вас 7 пальцев на левой ноге?» — «Что за вздор!» «Мы даже об заклад побились, выручите меня, не дайте проиграть…» В конце концов великодушный грузин снимает сапог…

* * *

Старик Б. жаловался мне на своего знакомого, угостившего его кислым вином: «Знаешь, Василий Васильевич, такого дал вина, что вспрысни хоть каплю лошаку в нос — самого губернатора лягнет!»

* * *

Введение новых налогов в 1865 г. дало повод к настоящему бунту в Тифлисе. Особенно непопулярен был налог на лошадей, по поводу которого пробовали объяснять народу, что везде в Западной Европе налог этот давно уже существует. «Ну так что же, что существует, — отвечали армяне, — там лошадь содержат, а здесь лошадь содержит».

Один из моих знакомых упрекал амкара (цеховой) за возмущение: «Зачем бунтовать, — говорил он, — разве иначе нельзя выразить свое недовольство?»

— А ты баранка знаешь? — спросил тот вместо ответа.

— Знаю.

— А чабан (пастух) знаешь?

— Знаю.

— Ну вот, когда чабан стригай шерсть, баранка спай (спал), а когда он кожа стригай — баранка лягай! Баранка — ми, чабан — наместник. Когда он нам шерсть стригай — ми спай, а когда он нам кожа стригай — ми лягай! Понимаешь?

Одна из существенных сторон этого возмущения состояла в том, что амкары закрыли все свои лавки, а в оставшиеся открытыми лавки русских и иностранцев отправили депутатов с предложением присоединиться к стачке или быть готовыми к неприятностям.

В известном магазине француза Т., торговавшего между прочим и фортепьянами, колоссального роста амкар так объяснил свою миссию: «Мадам! хочешь барыня играл на твой фортепьян — закрой лавка, хочешь я играл — открой!» Француженке довольно было взглянуть на гиганта и на его руки, чтобы решиться сейчас же закрыть магазин.

* * *

Не знаю хорошенько, кабардинцы или осетины посылали будто бы депутацию к императору Александру I, и один из седых предводителей их кончил так свою речь: «Мы знаем, государь, что ты великодушен и милостив, что ты желаешь нам только счастья. Но мы слышали, государь, что около тебя есть дурной человек по имени „Правительство“, от которого мы страдаем — прогони, молим тебя, государь, прогони его от твоего лица!»

* * *

Последний раз я возвратился из Туркестана через Сибирь; по курьерской подорожной скакал 4 недели сряду, то делая по 250 верст в сутки, то кружась целую ночь в снежной вьюге за 2, 3 версты от станции.

Еда была, конечно, не знаменитая, и, признаюсь, мысль о хорошем обеде в Москве часто занимала голову.

Приехавши в «матерь городов русских», я отправился в Патрикеевский трактир и только было расположился, под звуки органа, выбрать блюда, как подскочили половые с просьбою «пожаловать на черную половину». Я был в новом романовском полушубке.

— Почему же это? Ведь от меня не воняет!

— Никак нет-с, только вы в русском платье.

— Ну так что же?

— В русском платье не полагается — пожалуйте на русскую половину.

— Не бушевать же в трактире, — похлебал ухи на черной половине.

* * *

В Академии Художеств за мое время были введены классы наук, экзамены которых, более чем рисовальные, смущали юных художников.

Одному из моих товарищей М., очень милому малороссу, туго давалась грамматика, так что я помогал ему, экзаменовал иногда; это подзадоривало брата его, — уже пожилого, но совсем малограмотного художника, — показать свое знание, и к моим вопросам он прибавлял иногда свои: «Ну, а стол, вот что такое?» — Имя существительное. — «Неправда, — перебивал он: — веществительное — ведь это вещь? Ну значит — веществительное!»

* * *

Художники в высшей степени свободолюбивый народ, всякая дисциплина им в тягость, пожалуй, музыканты более всех капризны и своевольны.

Почтенный директор одного из берлинских театров, прежде управлявший оркестром, рассказывал мне такой случай из своей старой практики: раз перед началом концерта один из музыкантов заявляет, что он не хочет сегодня трубить (ich blase nicht heute). — «Что-о!» — «Не буду трубить, да и баста». — «Вы с ума сошли, вы будете трубить! (Sie verden blasen)». — «Сказал, не буду, и не буду!» — «Я вас заставлю!» — «Нет, не заставите!»

Молча, помявши сигару в зубах, и голосом, в котором еще слышалась обида, мой рассказчик прибавил тихо: er hat nicht geblasen! (так и не трубил!)

* * *

В 1883 году, во время коронации, я смотрел на процессию переезда государя в Кремль из толпы перед Петровским дворцом, примостившись на досках, переброшенных через две бочки, рядом с крестьянами, мещанами и бабами, разумеется, ахавшими и охавшими на все лады. Вдруг все обернулись назад: «Глядите-ко, глядите, какой енерал едет, должно быть, из иностранных…» Это ехал, развалясь в коляске болгарского князя Батенберга, его кавас Христо, обшитый золотом и вооруженный до зубов. Знавши Христо по походу в Адриаполь, во время которого он состоял переводчиком при отряде и ежедневно доставлял мне от жителей сведения о неприятеле, я окликнул его — старый боевой товарищ подбежал и на радостях покусился поцеловать протянутую ему руку.

Когда он опять сел в коляску и укатил, я оказался в большом авантаже от его внимания: насколько прежде бесцеремонно давили и толкали меня, настолько теперь, почтительно сторонясь, щадили мои бока, и я слышал, как одна кумушка шепнула своей соседке: «Вот и распознавай теперь людей — кто думал, что такой человек с нами стоит!»

* * *

Проезжая в первый раз на Кавказ в 1863 году, я засел на одной из станций «за неимением лошадей». Станционного дома не было, он сгорел, и пришлось коротать время в избе, в которой жили староста с семьею и ямщики и грязь которой была по этому случаю образцовая. Тут были куры, свиньи и телушки.

Чтобы не терять золотого времени, я вынул дорожный альбом и начал заносить всю обстановку избы с людьми и животинками. Многие подходили, узнавали предметы, дивились, а наконец, подошел и староста, долго молча смотревший на мое занятие. «Что это вы пишете?» — «Как видишь, заношу на память твою хату, со всею хурдою». — «А зачем это, позвольте узнать?» — «Так, для себя». — «Позвольте просить вас не писать». — «Почему это?» — «Да ведь станция беспременно скоро будет готова, я уж тороплю, тороплю…» — «Да мне-то что же до этого за дело?» — «Помилуйте, мы хорошо понимаем, только ведь это не по моей вине проезжающие останавливаются здесь… Позвольте просить вас не писать!»

вернуться

135

В Закавказском крае чуть не всякий, имеющий сотню баранов, — князь.