статью в газету, или готовил какой-нибудь доклад; отец стремил-ся стать депутатом, чтобы с трибуны парламента разоблачать козни империализма: гражданин депутат Хуан Рамиро Пердомо имеет слово. Мой отец не понимал, что революцию делают не им, где лишь языком болтают, а там, где прибегают к революционному насилию. Разве я когда-нибудь отрицал, Викторино, что насилие может стать повивальной бабкой революции? Но я отрицаю твой культ террора, насилия как такового, не опирающегося на теорию; не признаю грубую, примитивную силу всезнающих героев и монументы в честь жеребцов, говорит мой отец с возмущением. И с этих позиций его не сбить. Молодежь латиноамериканских стран — это вулкан, который не погасить словами, отец размахивает своими аргументами, как картонным мечом. А что скажешь о кубинской революции, старик? Я принадлежу к силам ФАЛН, я рискую своей жизнью в этих операциях, которые мой отец осуждает; я во сто крат более революционер, чем он со своей теорией сверхприбыли, со своими проповедями для рабочих и своим восстанием неблизким и при благоприятных условиях. Я швыряю в него тезисы Мао, как булыжники. Мать наш единственный и немой свидетель, она никогда никому не судья; Мать не хочет быть судьей, а только немым свидетелем. Оружие принес в чемодане Эрнесто, он ходил за ним в наш арсенал, притащил также и пистолет, который нам одолжила БТЕ Санта-Росалии. Пистолет предназначается для Фредди, товарищи не хотели его до последней минуты отдавать, боясь, что больше его не увидят. Оружие находится сейчас в соседней комнате, и каждый из нас по очереди идет с Белармино осматривать свое, я тоже пойду проверить свой револьвер. Сложность заключается в том, что мы полагали, будто анархизм уже мертв и погребен, убит своими собственными выстрелами, отброшен в сторону мировым прогрессом. И вдруг этот покойник восстает из гроба в самой середине двадцатого века. Ты рассуждаешь как анархист, Викторино, а рассуждать так в наше время — это все равно что лечить аппендицит у знахарки — таковы были последние слова моего отца. И я ушел из дома, из дома, за которым следила обычная полиция, тайная полиция и все другие полиции, следили из-за меня и из-за моего отца. Я ушел из дома, ставшего неуютным из-за наших постоянных споров и невыплаканных слез Матери. Я ушел из дома однажды в понедельник и теперь живу в этом паршивом пансионе под вымышленным именем Мануэля Падильи, свободный от семейных уз, от отцовской диалектики. Когда будем пересекать площадь Трес Грасиас, пробьет 4 часа 22 минуты; там, неподалеку от Карса, всегда стоит полицейская патрульная машина; может быть, они что-нибудь заподозрят — пятеро мужчин и одна женщина в автомобиле, так всегда ездят налетчики. Если нас заподозрят, начнут преследовать, тогда Белармино… Сейчас мой отец снова в заключении, его перевели в военную тюрьму Сан-Карлос. Мать опять осталась одна. Черта с два помогла отцу эта представительная демократия, черта с два помогла ему конституционная система, плевать они хотели на его парламентскую неприкосновенность, он был взят прямо из своего парламентского кресла: Вы арестованы. Я хочу заявить! — но они увезли гражданина депутата в черной крытой машине. А теперь он в одной из камер тюрьмы Сан-Карлос, перечитывает «Анти-Дюринг», эх, старикан. Мой толстяк кассир — сорокалетний усач, наверное, у него есть дети, наверное, в своей синей форме он будет сортировать купюры: вишневые десятки, зеленые двадцатки, оранжевые полсотни, шоколадные сотни. Я суну ему свой револьвер прямо под нос и скажу: руки вверх, не сопротивляться! Карминья сидит, скрестив ноги, ее красная юбка немного задралась, обнажив выше колена красивую ногу. Что это случилось утром со мной у Ампары? Какая она была красивая, женственная, когда обнаженная стояла у радиолы. I can't say nothing but repeat that. Love is just a four letter word, поет Джоан Баэз. Ладно, зато раньше у нас все было по-другому. Верно, приятель? Раньше было чудо. А когда победит революция — почему бы ей и не победить? — когда свалится это правительство — а оно обязательно свалится! — я выброшу револьвер ко всем чертям, я найду Ампару, я запрусь с ней на три ночи, пусть ее мать ломится в дверь. Куда задевался Викторино, будут спрашивать товарищи. Кому надо скрываться в день победы? Мне надо, мне. Задача Белармино — разоружить жандарма. Самое опасное дело. Ровно в 4 часа 27 минут Белармино и я войдем в главную дверь. Не откажет ли мой револьвер? Я его пробовал не раз на пустынном берегу, он смазан и вычищен. Не откажет ли? То и дело читаешь в газетах: «Револьвер дал осечку», в телевизионных передачах тоже все время осечка. Толстяк будет считать купюры. Руки вверх, не сопротивляться! А если будет перестрелка? В 4 часа 27 минут. Вдруг слышится голос Белармино: Если меня сегодня убьют, я надеюсь, что сеньориты Ларусс дадут мне отдохнуть недельку в чистилище, прежде чем призовут к своему столику, говорит он. Ни к чему это, лучше бы помолчал, сейчас не время для таких шуток. Валентин останавливает машину в нескольких метрах от банка, я выхожу через левую дверцу, с револьвером на поясе — инородная вещь, инородный холод, инородная тяжесть. Уже 4 часа 26 минут. Уже нас ожидает БТЕ Исидоро у стены католического колледжа. Спартак выйдет из машины с другой стороны, у Спартака в руке будет чемодан для денег, Спартак займется управляющим. Если схватят кого-нибудь — будут мучить, будут прижигать зад утюгом, отобьют кулаками печенку, заплюют лицо, повесят за… Белармино смотрит на часы, смотрит долго и пристально. Командир Белармино встает, сейчас ровно 4 часа. Все мы встаем, наконец-то сейчас выйдем из этой унылой берлоги. 4 часа ровно, Ампара. А если будет перестрелка?
Ни Белармино, опытный бдительный командир; ни Викторино, мятущийся воинственный фантазер; ни духи-провидцы, которых вызывают сестры Аарусс, — никто не обладает способностью предугадать будущее. «Не пытайся заглянуть в завтрашний день» — кажется, это Гораций. И только глубокомысленный Спартак подозревает, предчувствует, знает. Спартак — член ФАЛН. Он стал членом ФАЛН, может быть, потому, что участие в щекочущих нервы опасных операциях доставляло ему не то чтобы удовольствие, а, скажем, наслаждение, как от азартной игры: когда ты на волоске от смерти, кажется, будто выигрываешь собственную жизнь в рулетку — ставки сделаны! Семнадцать, черное! — и продолжаешь жить. Спартак стал городским партизаном — другая гипотеза, — потому что какая-то пружинка в его сердце не давала ему покоя, он должен был отличаться от других, казаться героем в их глазах: что, мол, за удалец, ну и сорвиголова, супермужчина, не парень, а… Спартак полез в горячее дело — третье предположение, — потому что ему осточертели скучные общественные поручения, душные собрания, пропитанные мужским потом и запахом дешевого табака; надоела тяжелая пропагандистская работа: напишешь самый невинный лозунг на стене, например: «Да здравствует Че Гевара», а полиция тут как тут и дает тебе по морде. Нелегко определить, каким из этих мотивов руководствовался Спартак, когда вступал в БТЕ, а также почему для своего псевдонима он избрал славное имя фракийского вождя рабов. Спартак — человек замкнутый, никогда не говорит вслух о том, что думает. Ну и что же? А то, что, может быть, он молча подавлял свое бунтарство, глушил в себе честолюбие, озлобленность и слабость, чтобы в конце концов (в результате весьма сумбурного процесса) все это перешло в неприязнь к централистскому педантизму партийных руководителей, в отвращение к военным или почти военным приказам командиров БТЕ, в презрение к беспрекословному повиновению рядовых товарищей и в то же время — в боязнь смерти, собственной смерти, которая, нацелив рога, подкарауливает в каждом шорохе, в каждой тени. Немного позже Спартак понял, что незачем торопиться умирать, у него отпала охота к героической кончине, когда он прикинул, что нет более неприятного долга, чем смерть, будь она проклята, и зачем он только ввязался в эту заваруху? Спартака задержали неделю назад, но этот факт остался неизвестным командиру Белармино, он остался неизвестен и другим членам БТЕ. Спартака задержали в полночь три агента тайной полиции, они караулили его с самого вечера у лифта. Достаточно было пригрозить ему — мы повесим тебя за… Достаточно было поговорить с ним немножко о его близкой смерти. Спартак не хотел умирать. Теперь Спартак — единственный среди них, кто предчувствует, кто знает о провале, который их всех ожидает.