Конечно, многие из моих близких друзей немедленно прервали бы с ним все отношения, а некоторые бы и морду набили… Но, честно признАюсь, я не испытывал особо сильного праведного гнева, и скажу почему: из-за въевшегося в меня природного скепсиса. Да, противно, да, подло, мерзко. Но непосредственной угрозы никому эта статья не несёт, поскольку не называются, слава Богу, никакие фамилии, и вообще автор пишет о том, чтС происходит где-то там, за границей. В конце концов, может ведь у человека быть своё мнение. Вот оно у него такое. Но мнение-то у него, конечно, иное, и потому это ещё и лицемерно. Однако, твердит мой скепсис, в стране и во времени, в которых мы все живём, разве не вынуждены мы так поступать? Лгать и лицемерить. Разве не свыклись с этим?.. И Гурген поступил, как поступали и поступают сотни тысяч других — не в том, так в этом. Вполне вероятно, ему дали понять: не напишешь, армянская морда, забудь о продвижении по службе, об увеличении зарплаты, о поездках в «за бугор». Станешь невыездным. А у него сын Ашотик на шее, и второй уже на подходе.
С Гургеном я тогда отношений окончательно не порвал и карающей длани к его смуглому лицу не тянул. Однако теперь, после конкретного отвратительного поступка — безвкусного хвастовства и попытки задвинуть меня на задний план под взорами разновозрастных дам, я почувствовал, что хватит: я уже готов, как один милый обиженный ребёнок, сказать ему: «Ты для меня не существо!» Так я и сделал… Нет, ничего не сказал, но общаться прекратил. (Штампами в паспорте «болел» не только Гурген: лет десять спустя Женя Евтушенко так же, помню, махал ими перед глазами множества загоревших на коктебельском солнце женщин и мужчин, но в те времена поездки за границу уже не были таким исключительным событием.)
Гурген умер очень рано, от страшной болезни, которой он мужественно противился. Я остался благодарен ему за два знакомства, происшедшие по его почину: это он вытащил меня на Терлецкие пруды в Ново-Гиреево, где мы разговорились с одним владельцем собаки, у которого мой друг Алик приобрёл щенка, названного впоследствии Капом. И это благодаря Гургену я узнал Тамару и Лёву Яблочковых, добрых и верных друзей.
Но, как известно, ни доброта, ни верность не уберегают от несчастья. И оно обрушилось на их семью: их сын, как и сын Михаила Ревзина, погиб в молодом возрасте…
* * *
Вот и окончена поверка личного состава… Подтянулись!.. Смир-рно!.. Вольно!.. Р-разойдись!..
И теперь позволю себе сказать несколько слов о командире этой роты, то есть о себе, а также о своём небольшом семействе и о том, что предстоит нам с Риммой в не слишком отдалённое время, — о том, что мы ещё не…
Мы с Риммой ещё не стали законными мужем и женой.
Ещё не переехали на улицу Черняховского, дом 4-А.
Ещё не скатали 13 раз в Польшу, а также в Германию, Венгрию, Чехословакию, Англию, Израиль, Грецию… (Штампы в паспорте тоже есть.)
Ещё не сдружились (до конца его жизни) с «капитаном Врунгелем».
Ещё не начал болеть Капочка.
Ещё не состоялся суд над Юлием Даниэлем.
Ещё я не предпринял неудачной попытки спиться с круга.
Ещё не умерла моя мама.
Ещё не случился у Риммы инфаркт.
Ещё не женился и не стал отцом девочки Маши мой брат.
Ещё не вышло у меня из печати ни одной собственной книжки.
Ещё не поменял я автомашину и её номер с «ЭИ» на «МОА» и не превратился из «четырестапервиста» в «четырестаседьмиста»…
Но это внезапно произошло, и главную роль тут сыграла Лада, миловидная, слегка прихрамывающая жена ещё одного моего нового «литературного» приятеля, Славы Судакова. Просто у кого-то из их знакомых подошла очередь на новую модель «Москвича», 407-ю, а денег не хватало. И они купили мой четырёхлетний серенький 401-й, а мне продали свой, только что полученный в магазине. Он был двухцветный, молочно-зелёный, в 50 лошадиных сил, с печкой, которая почти не грела, с указателями поворота, и неохотно заводился. Таким он был от рождения. Но Кап, всё равно, полюбил его всем сердцем, часто просился в кабину и там, на заднем сиденье, спокойно себя чувствовал и терпеливо ждал меня, как бы долго я ни задерживался.
Слава был поэтом-переводчиком и достался мне, как и многие другие знакомые, связанные с изящной и не очень словесностью, от Кости Червина, моего неутомимого гида по улицам и закоулкам литературного лабиринта. Судьба Славы была схожа с судьбой нескольких уже известных мне молодых поэтов и переводчиков: как и они, он был смолоду арестован, сидел в тюрьме и в лагере; как они, не был ни вором, ни шпионом, ни убийцей, а что-то не так и не там сказал или написал. Впрочем, в отличие от других, Слава сам, ещё до ареста, сообщал (не следователям, и знакомым девушкам), что он тайный агент гондурасской разведки. (Иди, может, гватемальской — они там где-то рядом, эти страны.) Такое рассказывали о нём студенты-сокурсники, сравнивая Славу с поэтом Гумилёвым, который, как они считали, тоже был по духу авантюристом и фанфароном и постоянно ставил себя своими выдумками в рискованное положение. Что окончилось, как известно, тем, что навлёк на себя подозрение в контрреволюционном заговоре и был расстрелян.
Слава избежал этой участи, его даже вскоре освободили, и он продолжал заниматься переводами стихов своего обожаемого Киплинга. Был он резок по характеру (только не с Ладой), любил, надо — не надо, демонстрировать, совсем как мальчишка, свою силу, легко вступал в драку, защищая униженных и оскорблённых. Особенно не выносил плохого отношения к инвалидам. На виновных в этом просто бросался, как наш Кап на вдребезги пьяных и на раскрывающих зонтики. Но Капа я быстро отучил, а со Славой было значительно сложнее, и он наживал неприятности.
* * *
В Москве появилось телевидение, и кое у кого — телевизоры марки КВН, небольшие ящики с бледно-голубым экраном, перед которым некоторые умельцы прикрепляли линзы для увеличения картинки. Мы о покупке не думали: во-первых, дорого, во-вторых, достать — целая морока, а в-третьих — лишний шум в комнате, где и так непрерывный грохот с улицы: все три окна выходят на Сретенские Ворота, а там трамваи, машины, автобусы, троллейбусы, ну, и люди, которые кричат, ругаются или радостные песни поют, спьяна и чаще по ночам.
Но, всё же, один раз, помнится, посмотрели мы это чудо у подруги римминой подруги. Действительно, чудо! Самое настоящее! Недаром мой любимый пародист Александр Архангельский писал когда-то:
Сколько в республике нашей чудес:
Сеялки, веялки, ЗАГСы, косилки,
Тысячи книг, в переплётах и без,
ТрА-та-та-тА-та… тарелки и вилки…
В самом деле, всё ведь когда-то было чудом, являлось впервые — и вилки, и книги, и, извините за выражение, пипифакс. Не говоря о ЗАГСах и о превосходных артистах Иве Монтане и его жене Симоне Синьоре, явившихся в те дни в Москву и показанных по телевидению.
Моя мама с Женей телевизора тоже не приобрели и даже не смотрели его, но о приезде Монтана знали. В основном, из стихотворной переписки между возникшими в кругу так называемых деятелей искусств двумя враждебными группами: теми, кого давно окрестили «низкопоклонниками» (перед Западом), и теми, кто их осуждал и кого можно, пожалуй, назвать «высокопоклонниками», поскольку хотя и кланялись они очень низко, но предмет их поклонения — власть предержащая — находился достаточно высоко над ними.
Переписка была, разумеется, неофициальная — моему брату кто-то дал бледный машинописный экземпляр поэмы с условием быстро вернуть. «Ив Монтан и другие» — так она называлась, и подписана была несколько странно: «Иоанн Московский» — автор, видимо, хотел намекнуть, что священный сан даёт ему право предавать людей анафеме. Что и попытался сделать в своих строках.