Изменить стиль страницы

Халтурин невольно оглянулся. Комната, которую они заняли после утомительных блужданий по Москве, очень напоминала те, о которых говорил учитель. Она была при портновской мастерской. «Хозяйчик» с подмастерьями ушли гулять на свадьбу, иначе спать им было бы негде. Тонкая перегородка разделяла комнату. В передней ее части с большой русской печью находилось рабочее помещение, там, наверное, и жили подмастерья, а в другой половине, где поместились Халтурин и Амосов с женой, жил хозяин с семьей.

Душно было в этой комнате, и хотя на дворе уже стояла осень, вторых рам не было, их, вероятно, не вставляли до самых лютых морозов. Халтурин прошел в рабочее помещение, там стояли портновские верстаки, а на них лежали постели: невероятно грязные, сбитые от времени матрацы, вместо подушек лохмотья изношенного верхнего платья.

Амосов позвал Степана, он дочитал страницу и ждал, когда Халтурин вновь сядет за книгу. И снова цифры оживали картинами рабочей Москвы.

На московских ткацких фабриках ткачи почти всегда спали в мастерских, на своих ткацких станках. На таком станке, два с половиной аршина в длину и два в ширину, спала целая семья. А Степан знал о таких хозяевах, которые бессовестно уверяли, что рабочие любят так жить и что в отдельную спальню рабочего и не заманишь. А сколько блох было среди пыли ткацких цехов! Даже терпеливый русский человек не выдерживал и летом убегал спать во двор.

Амосов уснул. Степан потушил лампу и тоже лег в своем углу. Но разве заснешь…

«А как живут рабочие Америки?» Теперь уже Халтурин не мог отрешиться от мысли о жизни тех, кто все создавал, ничего сам не имея. Коммуна — мечта, которая привела сегодня его в Москву, завтра умчит в Германию, а потом причалит к берегам Нового Света. Но в мечту врывалась действительность, она давила своей неприглядностью, вызывала бурю негодования, острое желание бороться. Но как? Вместе с кем?

И снова, ворочаясь без сна на своем жестком ложе, Халтурин вспоминал все, что он читал, слышал от друзей и товарищей о тех, кто борется здесь, в России, борется с царем и царизмом.

И впервые в голову закралась мысль: «А может быть, и не нужно ехать за границу, не бегство ли это? Ведь я русский, и русскому человеку хочу счастье добыть».

* * *

Наутро, оставив товарищей спящими, Халтурин выбрался из дома с твердым намерением увидеть своими глазами все, о чем он прочел вчера. Вдумчивый и пытливый характер не давал Степану засиживаться на одном месте и бесплодно мечтать. В России вновь назревало что-то. Но что? Привычным для Халтурина было слышать «крамольные», революционные речи от интеллигентов-разночинцев. Их рассуждения о роли крестьянства в грядущей революции также не вызывали, казалось, возражений. Но Халтурин еще в Вятке, в училище, готовился стать рабочим-столяром. И все, что касалось рабочих, интересовало и волновало его, заставляло искать место рабочего в революционной борьбе. И эти думы находили отклик и среди его друзей. Задумывались над рабочим вопросом и такие мыслители, как Берви-Флеровский, а за границей уже прямо заявляли, что человек будущего — пролетарий. Это было необычно, требовало проверки. Халтурин знал, что человек осознает свое материальное и социальное положение только в сравнениях. Об этом писал еще Лавров, «Исторические письма» которого с таким увлечением читались в кружке, в Вятке. И не было в России другого такого города, как Москва, где бы эти сравнения, эти контрасты так отчетливо бросались бы в глаза в 70-х годах XIX века.

Москва — дворянский заповедник — одно, там свои нравы, обычаи; Москва купеческая — другое, здесь уже и быт и нравы другие, и, наконец, Москва работных людей, крестьян-поденщиков — совершенно не похожая на два первых облика первопрестольной столицы. Там Английский клуб, Пашковские и Румянцевские особняки, лукулловы пиры у Тестова, а здесь хижины и фабричные бараки, кабаки и продуктовые лавки; там барчуки с боннами и болонками на Тверском бульваре, а здесь грязь и пыль Преображенского поля с маленькими оборвышами, выискивающими в помойках куски съедобного.

«Именно об этом писал Берви-Флеровский, об этом говорят и цифры Атласа», — подумал Степан, подводя итог увиденного за эти сутки.

Целый день Халтурин бродил по Москве. Не зная города, шел наудачу, впитывал в себя новые впечатления.

Попадая впервые в белокаменную, люди всегда почему-то ищут сравнений, видимо сразу стремясь понять «истину» этого города. Еще в XVI веке иностранцы дивились величине русской столицы и сравнивали ее с Венецией, а уже в XVII веке Москва выдерживала сравнения даже с Лондоном. Но для русского человека, приехавшего в этот город из ссыльной глуши, она была несравненной, оглушающей, поражающей не только своей величиной, богатством, но и контрастами. Они были виднее всего, и их не замечали только те, кто не хотел ничего видеть вокруг. Это чередование темных и светлых мазков на лике первопрестольной не укладывалось в границы городских районов, выпирало острыми углами и на дворянской Большой Дмитровке, арбатских и Никитских переулках, и рядом с Хитровкой, и на далекой Калужской заставе. Чем ближе к центру, театрам, клубам, присутственным местам, учреждениям, тем шире светлые полосы, а дальше, к окраинам, все утопает в зловонной тьме. Это внешний вид города. А его социальное нутро в 70-е годы XIX века было еще более разительно.

Двуглавые орлы Кремля и после падения крепостничества были, казалось, недосягаемыми вершинами монархической власти и господства дворянско-помещичьей диктатуры, но под их сенью в старом городе шла уже переоценка ценностей. За древний дворянский герб нельзя было получить наличными и полушки, роскошные дворцы Долгоруких и Шаховских, Щербатовых и Урусовых покупались с молотка вчерашними крепостными и сегодняшними миллионерами Цыплаковыми, Шелапутиными, Ляпиными, Хлудовыми, Солодовниковыми.

Именно в 60—70-е годы прошлого столетия Москва из дворянского заповедника превращалась в буржуазный город. Но не только менялись вывески домовладельцев и старинные геральдические львы уступали место изображению весов и телег с откровенными надписями: «Не обманешь — не продашь», «Тише едешь — дальше будешь». На московской окраине вырастали мрачные кирпичные здания, вместо уютных садиков за железной оградой высились штабеля балок, дрова, лежали кучи мусора. Длинные трубы выбрасывали тучи дыма, как опахалом застилавшие солнечный свет в оконцах жалких лачуг и бараков, лепившихся вокруг.

* * *

Халтурин забрел на фабрику Цинделя. Был обеденный перерыв. Примостившись на штабелях дров или забравшись в укромный уголок, за кучей ржавого хлама, на свежем воздухе заводского двора усталые люди с жадностью поедали ту скудную пищу, которую поднесли им жены, матери или дети. Не было слышно оживленных разговоров: не до них было валившимся с ног труженикам. Многие от усталости тут же засыпали, не замечая осеннего холода и неудобства поз. Халтурин подсел к пожилому рабочему, который уже кончил есть и скручивал козью ножку. Что-то было в Степане, что привлекало к нему симпатии людей, вызывало на откровенность. Вскоре Халтурин уже слушал горькую повесть рабочего, отец которого еще до отмены крепостного права также работал по найму на этой же фабрике.

— Заводик у нас порядочный, триста шестьдесят человек на нем работает, два паровых котла имеется. Но если ты, парень, к нам на работу наниматься пришел, то мой тебе совет — уходи обратно. Мне уйти некуда, а то сбежал бы без оглядки… Одно слово, собачья жизнь, — продолжал рабочий, — а иной раз и собаке дворовой позавидуешь. Вон, видишь, люди спят? Им сон больше еды нужен, ведь работа на нашей каторге начинается в пять утра. Сейчас двенадцать часов, кончим мы в семь вечера. Вот и посчитай! Бывало, идешь домой и на ходу засыпаешь, а как с фонарным столбом или тумбой какой поцелуешься— проснешься. Со мной вот какой случай был. У нас в цехе стоят две машины с зубчатками, а проход между ними три четверти аршина. И в день раз десять по этому «проходу» пробежишь. Вот я раз оскользнулся на стружке и попал рукой в машину.