— Выставишь его за порог? — с тревогой спросил он наконец.
— Да, — сказала Нетти.
— Обещаешь?
— Обещаю.
— Любишь? — спросил Кари.
— Да, — сказала Нетти.
— Честно? — спросил Кари.
— Честно, — ответила Нетти.
Она положила трубку. Прошла к себе в комнату. Достала из сумочки стофоринтовую купюру. Когда она вышла из спальни в прихожую, Пелле вновь вскочил и вытянулся по стойке «смирно», а затем медленно опустился на стул и захрустел суставами пальцев.
Нетти смотрела на него. Сотенную бумажку она сунула к себе в карман.
— Простите, вы курите? — спросила она у Пелле.
— Да.
— Обождите, — сказала Нетти. — Я принесу сигареты.
У меня не было сил дождаться, пока он ответит на мои вопросы. Будь у него семь ртов и отвечай он одновременно на семь вопросов, это все равно не утолило бы моего нетерпеливого любопытства.
— Пишта ничего не просил мне передать? — спросила я. — Этого не может быть! Попытайтесь вспомнить.
— Да он и не мог ничего передать, — сказал он и уставился на меня.
Поначалу он не решался и глаз поднять, а теперь впился в меня своими зелеными глазищами, как голодный зверь в добычу.
— Почему это он не мог ничего передать? — спросила я.
— Пишта не предполагал, что я освобожусь раньше. Он все время ждал, что его вызовут, извинятся перед ним и отпустят домой… К тому же он и не догадывался, насколько болен. И лишь перед тем, как его перевели в лазарет, он вспомнил про конверт.
— Какой конверт? — спросила я.
— Так ведь зачем я сюда пришел… Там были его дневник и почти готовая статья о Бабефе. Пишта сказал, если, мол, я это прочту, то лучше узнаю его. Бумаги он передал господину адвокату.
— Конверт находится у меня, — сказала я. — Неужели он ничего не говорил обо мне, а только о дневнике да о Бабефе? Ни за что не поверю!
— Как не говорить! Говорил.
— Часто? — спросила я.
— Все время.
— И что же он говорил? — спросила я.
— Разное… — сказал он и покраснел.
— Так расскажите же! — попросила я.
— Что?
— Ну, о чем говорил Пишта.
— О том, какие у вас волосы.
— А еще?
— Какие у вас глаза.
— А еще?
— О том, какие у вас ноги.
Он снова вспыхнул. Краснеет он легко; вот только не пойму, почему именно упоминание о моих ногах вогнало его в краску.
— Что же он рассказывал о них?
— Какие красивые у вас ноги и какая красивая походка.
— А что он еще говорил?
— Что с вами все было просто и естественно. Ему никогда не приходилось бояться, даже в подпольной работе, потому что рядом с вами никакая опасность была не страшна…
— Оставим подпольную работу в покое, — сказала я.
— Но ведь он сам привел этот пример.
— Какой пример?
— Случай в кондитерской.
Странно, что Пишта придавал этой истории такое большое значение, а ведь это была всего лишь ребяческая выходка… Когда патруль вошел в кондитерскую, я тотчас поднялась из-за столика, словно торопилась уйти. Конечно, проверку документов начали с меня. Я соврала, что все документы забыла дома; тогда солдаты взяли меня в кольцо и заявили, что я должна пройти с ними в участок… Дверь в кондитерскую была открыта, я выскочила на улицу и кинулась бежать. Проспект Пожонь. Улица Сигет. Улица Йожефа Катоны. Набережная Дуная… Патрульные бросились за мной в погоню, но где им было меня догнать!.. Тогда они схватили такси, но я-то была гимнасткой, бегала четырехсотметровку и неслась чуть ли не быстрее, чем их такси… Разумеется, в участке я сразу же «отыскала» в сумочке удостоверение. Отец — железнодорожник, мать — прислуга у приходского священника… Меня потрепали по щечке и посоветовали впредь не пугаться солдат, ведь они охотятся лишь за евреями да коммунистами. Потом спросили, есть ли у меня деньги на трамвай. Я сказала, что нет.
Пишта зацеловал меня, хваля за героизм. В кондитерской была важная встреча; Пишта встречался не только со своим связником, но и еще с каким-то товарищем, о котором он отзывался с благоговейным почтением. «Если это доставляет тебе такую радость, могу устроить еще один забег», — хвастливо заявила я.
Впрочем, я и сама была горда своим «подвигом», только не выказывала этого. И даже сейчас, стоило мне только вспомнить о том вечере, как меня вдруг снова охватило желание бежать, словно бы я не в комфортабельной вилле и не жена влиятельного лица, готовая отправиться в сказочное путешествие к морю, а все там же, в кондитерской, и без гроша в кармане… Господи, как же я тогда летела! У меня было ощущение, что все сейчас зависит от меня. Что я прославлюсь, как тот знаменитый бегун из Марафона, а может, и того больше. Я чувствовала, что спасаю мир. Если даже меня и настигнут, то все равно не сумеют схватить, ибо я уже бегу не по земле, а по дорогам какой-то волшебной страны, поддерживаемая с обеих сторон попутным ветром, и путь мой устлан рыбьей чешуей, чтобы легче скользить ноге… Я и в самом деле ничуть не устала. Когда меня втолкнули в такси, дыхание мое почти не сбилось, и я ощущала такую легкость во всем теле, такое блаженство, словно опоенная зельем… Судя по всему, человеку нипочем усталость, если он делает что-то ради других людей.
— Скажите, — неожиданно обратилась я к Пелле, — пока вы были с Пиштой, он оставался коммунистом?
— Все время, — ответил он.
— И поучал вас?
— Все время, — повторил он. — Пока его не перевели в лазарет. Простился со мной, посмеиваясь. Пожелал мне скорее забыть все свои страхи. И велел не думать постоянно, какой я некрасивый. Легко тебе говорить, возразил я. Ничего, сказал он, рано или поздно появится в твоей жизни женщина, которая заставит тебя позабыть о неказистой внешности. Не горюй, пригласят и тебя покататься на лодке… Пишта намекал на ту вашу лодочную прогулку.
— Об этом он тоже говорил?
— Да.
— Расскажите мне.
— Но ведь вы и сами знаете!
— Конечно, знаю, — сказала я. — Но хочу услышать, какими словами он рассказывал об этом.
— Да я и не сумею повторить в точности.
— Неважно. Расскажите, как умеете, — попросила я.
Его все время приходилось подстегивать. Пялить на меня глазищи — это он умел, а слова из него нужно было вытягивать клещами.
— Лучше уж я расскажу что-нибудь другое, — сказал он.
Я умоляюще сложила руки.
— Ну, пожалуйста, прошу вас! Ведь я имею право узнать об этом.
Он залился краской так, что у него покраснели даже руки, даже ногти с «траурной» окаемкой.
— Пишта говорил, что не захватил с собой купальных трусов. Вернее, он и не мог их захватить, потому что купальных трусов у него не было… Кататься на лодке он поехал в бриджах.
В бриджах, во фланелевой рубашке, в непромокаемой куртке. И упорно говорил мне «вы». Сидел в застывшей позе и изучал пейзаж по обоим берегам реки, словно не в силах был повернуть голову в мою сторону. На другой день мы вместе купили ему купальные трусы.
— Все так и было, — сказала я.
— Вы сидели на веслах и увели лодку далеко вверх по течению. Там обнаружили укромное местечко. Пишта описал его. Длинная полоса вдоль берега, поросшая нежной травой и защищенная ивами, а над водой склонилась дикая черешня… И тогда вы сказали: «Пошли купаться». А Пишта сказал: «У меня нет купальных трусов». На что вы ответили: «Значит, будем купаться без трусов». А он сказал: «Выдумали тоже! Да ведь в любой момент кто-нибудь может появиться…»
Но появиться было некому. Время шло к полудню. Те, кто плыл мимо острова стороной, уже поднялись на своих лодках вверх по течению, а возвращаться обратно им еще было рано. Пароходы тоже не показывались; вокруг не было ни одной живой души, над Дунаем повисла тишина: ни голоса, ни звука… Вода была удивительно прохладной, и эта прохлада ласкала тело, как ветер — обнаженную статую.
— Он сказал, что вы его высмеяли, — продолжил Пелле.
— Он был как вареный рак, — засмеялась я. — Даже свою фланелевую рубашку и ту снять не решался.