— Выходит, это не было для нее унижением — немецкими документами пользоваться? — раздраженно спросил Рутковский. — И из-за майора своего она ведь не умерла со стыда!

— Это другое дело, — отмахнулась женщина. — Майор ее изнасиловал.

— Вы вправду верите, будто женщину можно изнасиловать?

— А неужто вы думаете, будто нельзя? — удивленно спросила старуха.

— Разве что втроем против одной.

— Тут и один на один совладать можно, — сказала женщина. — Вот если, к примеру, мужчина сильный, не хуже обезьяны. Да еще оплеуху закатит и одежду сорвет, как с моей жиличкой вышло!

— Вам необходимо отдохнуть, — сказал Рутковский.

— Думаете, мне было приятно, что немецкий майор шастает к моей жиличке, как к себе домой?

— Помолчите, пожалуйста! — одернул ее Рутковский. — Вам вредно, так много говорить.

Однако старуха попросту не слышала его замечаний.

— А после мое отношение к нему изменилось, потому как и сам майор переменился. Видать, совестно ему стало. Придет, бывало, и даже мне руку целует, а уж жиличку-то мою все цветами задаривал да стихи ей читал… «Тетя Малгося, — говорит мне как-то жиличка, — теперь мне ничего не стоило бы выставить его подобру-поздорову… Но тогда я не смогу больше отправлять ему посылки».

— Кому? — спросил Рутковский.

— Да писателю своему.

— Чушь какая! — окрысился на нее Рутковский. — Тому писателю благотворительные посылки приходили из шведского посольства.

— Какое там! Жена ему присылала, все до единой.

— Какое бессовестное вранье! — возмущенно воскликнул Рутковский. — Да он бы ни за что от нее не принял!

— Ну да, не принял! — тяжело дыша, возразила женщина и вдруг поднялась с кресла. — Денщик майора таскал ему то кофе, то шоколад да консервы…

— Сядьте на место! — резко прикрикнул на нее Рутковский. — Что вам нужно?

Женщина на его слова и ухом не повела. Теперь о ее дурном самочувствии напоминало лишь тяжелое, с присвистом, дыхание. Вперевалку, но довольно бодро она прошлепала на кухню — каменный пол противно заскрипел у нее под ногами, — проковыляла по всем комнатам, всюду оставляя за собой распахнутые двери и включенный свет. И наконец остановилась на пороге детской, одной рукой держась за ручку двери, а другой шаря впотьмах.

— Где у вас тут свет зажигается? — прерывисто дыша, говорила старуха. — Ура! — воскликнула она, нащупав выключатель. — Да вот же он! Так и знала, что больше ему и быть негде! — она указала на коня-качалку. — И коня этого жиличка моя прислала.

— Понятия не имею, как он здесь очутился.

— Мой внук отыскал его в дровяном подвале, — удовлетворенно пояснила женщина, — и играл с ним во дворе. А потом вернулся домой привратник и говорит: это, мол, чужая вещь, когда-то сынок пана доктора с этим конем забавлялся.

— Он ошибся, — сказал Рутковский, — это совсем другой конь.

— Жиличка при мне его в бумагу упаковывала.

— Что тут спорить: все эти качалки одинаковые.

— А эта не такая, как другие! — заявила старуха. — Я ее из всех узнаю. Помнится, еще жиличка сказала: «Садитесь, я вас покачаю, тетя Малгося!»

Она неожиданно прыснула со смеху — совсем как ребенок — и с грехом пополам взобралась на качалку. Зрелище этой огромной черной туши, перевешивающейся по бокам игрушечной лошадки, было поистине ужасающим.

— Немедленно слезьте оттуда! — закричал на старуху Рутковский, в ужасе пытаясь подступиться к ней то с одной, то с другой стороны. Однако старуха и не думала послушаться его окрика. Словно вдруг почувствовав себя ребенком, она, громко хихикая, принялась дразнить Рутковского.

— Противный дядька! — кричала она. — Чего ты не даешь мне покачаться? Небось завидки берут? У-у, злючка-колючка, убил — не пожалел родного сыночка!

Протянутая было к ней рука мужчины замерла в воздухе.

— Замолчите! — хрипло проговорил он. — Ведете себя как несмышленый ребенок!

Старуха продолжала качаться на лошадке.

— И жену довел до смерти! — хихикала она. — Как только не совестно? Дядька — убивец, душ погубивец! — вопила она с идиотской ухмылкой на обрюзглом лице, словно под убийством подразумевала какую-нибудь развеселую детскую проказу.

— Вы не соображаете, что говорите! — закричал и Рутковский. Он хотел подойти и стащить ее с лошадки, однако ноги отказались ему повиноваться. И он лишь издали покрикивал на нее. — Немедленно слезьте оттуда и ступайте на место!

Старуха, как нашкодивший ребенок, вдруг посерьезнела и без звука подчинилась окрику. С трудом переводя дыхание, измученная непривычным физическим напряжением, она поплелась опять в кабинет и рухнула в кресло. Одышка ее усилилась, и слов почти нельзя было разобрать; оставалось лишь предположить, что она бормочет какие-то оправдания. У нее и в мыслях не было ничего дурного, просто она страсть до чего любит качаться, а стоит ей только сесть на качалку, как она от радости себя не помнит. И если пан доктор позволит, ей хотелось бы объяснить свое поведение.

Однако до этого дело не дошло, поскольку — к величайшему облегчению Рутковского — раздался звонок в прихожей: прибыл врач. Все сразу встало на свои места и затихло. А ведь до этого стены просто ходуном ходили, готовясь рухнуть.

Доктор Богдан, должно быть, только что вернулся из отпуска: кожа его была покрыта ровным шоколадно-смуглым загаром. Молодость била из него с такой неприкрытой дерзостью, как свет из электрической лампочки. Все у него делалось быстро. Он подбадривающе похлопал Рутковского по плечу, затем поспешил к больной и осмотрел ее. Впрочем, с ней он управился тоже быстро.

— Жаль, что ты позвонил несколько поздно, Казик, — сказал он, закончив осмотр.

— Почему это поздно?

— Да потому, что врач ей уже не нужен, — сказал Богдан.

Причиной смерти, сказал он, послужил разрыв сердца, а смерть, по его словам, наступила четверть часа назад.

— Четверть часа?

— По меньшей мере, — подтвердил врач. — Она уже остывает.

Рутковский закрыл глаза руками. Все поплыло перед ним: фигура доктора Богдана, предметы обстановки, и стены, казалось, опять вот-вот рухнут.

— Этого не может быть!

— Отчего же?

— Когда ты позвонил в дверь, мы с ней беседовали вовсю. Она качалась на лошадке. Я еще даже с ней поссорился…

— Ей теперь ссориться разве что с ангелами, — улыбнулся врач. Затем подошел к Рутковскому и повернул его к свету. — Что с тобой? — спросил он. — Тебе нехорошо?

— Голова кружится.

— Ничего удивительного, — сказал врач, набирая номер «Скорой помощи». — Вся эта история подействовала тебе на нервы.

— Понимаешь, меня весь день преследуют галлюцинации.

— Это все от жары, — сказал врач. — Прими душ, ложись и выспись как следует.

Казик послушался совета. Пока он принимал душ, санитары увезли тело покойной. Он лег, но голова по-прежнему кружилась. Стены, уставленные книжными стеллажами, колыхались из стороны в сторону, то прогибались внутрь комнаты, то грозили завалиться наружу.

— Голова все еще кружится?

— Нет, прошло.

— Я нашел в кухне водку. Выпьешь немного?

— Поставь тут, может, потом захочется.

— Сможешь уснуть?

— У меня есть люминал.

— Побыть с тобой?

— В этом нет необходимости.

— Спокойной ночи, Казик.

Богдан еще раз улыбнулся, затем его загорелое лицо вдруг исчезло, и все-все загорелые лица на свете — тоже. Хлопнула дверь парадного, от дома отъехала машина, настала тишина. Рутковский протянул руку к пиджаку и принял таблетку люминала. Запил ее глотком водки. Потом еще и еще одну, каждый раз запивая водкой.

Ему почудилось, будто его окликнули по имени. Он сел в постели, открыл глаза. Все вокруг сплошь было залито серебристым сиянием. Серебряная пыль покрывала платформы сортировочной станции, серебрились клубы паровозного дыма, отливали серебром товарные вагоны. И везде были расставлены охранные посты. Эшелон казался погруженным в абсолютное безмолвие, даже пар из паровоза вырывался беззвучно. Лишь однажды к сияющему небосводу устремился детский крик, и снова наступила тишина. Тишина и холодноватое, серебристое сияние.