Помню, он как-то с горькой усмешкой протянул свою руку с крепкими длинными пальцами:
— Хирург, как и пианист, погибает без практики. Эти пальцы требуют постоянной работы. Иначе они теряют чувствительность. А следовательно, как хирург, я дисквалифицируюсь. Господи, когда же я дорвусь до операционного стола и возьму в руки скальпель?
В тот раз, когда я заболела, Б.С. вернулся домой поздно и вместе с мамой вошел в комнату, где я лежала в постели во фланелевой ночной рубахе. Он бесцеремонно задрал на мне рубаху до самой шеи, открыв мое голое тело, и приложил стетоскоп к моей груди.
— Не раскрывай ее, — вмешалась мама, — она простудится. А мне как раз нравилось, что я открыта и Б.С. видит меня всю го— ленькую и трогает своими прохладными пальцами.
— Ты мне мешаешь, — строго сказал маме Б.С.
— Мама, выйди, — отважившись, сказала я.
Мама, как наседка, встревоженная моим здоровьем, даже не заметила, что мы оба хотим избавиться от ее присутствия, и вышла. Б.С. облегченно вздохнул. А я улыбнулась ему. Интимно. Как мне казалось.
Я лежала на спине, раздвинув ноги. Он сидел на краю кровати у моих ног. Мои жалкие, как яблочки, груди дразнили его своими еще неразвитыми сосками.
Он стал давить пальцами мне живот. Потом постучал по груди. Мне от прикосновения его рук стало хорошо-хорошо. И когда его пальцы коснулись набухшей выпуклости с соском, я положила свою ладонь на его руку и прижала ее. Он не отнял руки. А лишь глянул на меня. Я закрыла глаза и почувствовала, как блаженная улыбка расплывается по моему лицу.
— Добро, — сказал Б.С., и мне показалось, что его голос слегка дрожит от волнения. — Ничего опасного. Пропустишь один день в школе — вот и все лечение.
Он позвал маму, сняв при этом руку с моей груди.
Когда снова измерили температуру, она была абсолютно нормальной. Я выздоровела в мгновение ока. От одного лишь прикосновения его волшебной руки.
В другой раз я устроила ему испытание посерьезней. Пришла из школы под эскортом гомосексуалиста Джо. Мамы дома не было. В открытую дверь виднелась широкая спина Б.С., зубрившего медицину и зажавшего голову ладонями.
Я побежала в ванную, разделась и встала под душ. Дверь оставила открытой. Даже оттуда, через всю квартиру, была видна спина Б.С. Ни плеск воды, ни шум, который я нарочно подняла, не могли оторвать его от стула.
Тогда я громко позвала его, и когда он подошел к ванной, я с бьющимся от волнения сердцем из-за цветной занавески невинно попросила его потереть мне мочалкой спину. Он неохотно согласился. Сдвинул занавеску, велев мне выключить душ, чтоб не залить пол, и, намылив мочалку, стал натирать мою спину. Все мое тело сотрясалось от сильных движений его крепких рук и блаженство охватило меня всю.
Затем я повернулась к нему лицом.
Он нисколько не смутился. Все же врач. Но оглядел меня мужским оценивающим взглядом.
— Ты прекрасно сложена, дитя. Кому-то доставишь большую радость.
— Почему кому-то? — спросила я. — А вы не в счет?
— Ну, я уже получаю свою порцию радости, намыливая тебя.
— Значит, я для вас представляю интерес только как объект для намыливания?
— А какой еще интерес ты можешь вызывать? — рассмеялся Б.С. и шлепнул меня мочалкой между ног, а я бедрами зажала его руку.
— Вы что там в ванной делаете? — послышался из прихожей удивленный голос мамы, вернувшейся домой с работы.
Б.С. с руками, полными мыльной пены, высунулся из ванной.
— Да вот твой ребенок… до того разленился, что меня отрывает от занятий… спинку ей потереть.
— Матери не могла дождаться? — заглянула в ванную мама и, ничего не поняв, стала мне долго и нудно читать нравоучение о том, что нельзя по пустякам отвлекать Б.С. от занятий — у него скоро экзамены.
Б.С., стоя в коридоре, из-за ее спины подмигнул мне, как заговорщик. Я в ответ подмигнула ему.
— Не кривляйся, — сказала мама и, намылив мочалку, во второй раз стала усердно натирать мое бедное тело.
Взрослые не понимают детей.
Ни капельки!
Господи, какие они, эти взрослые, тупые люди. Иногда даже просто не верится. Неужели нельзя понять, что мы, дети, такие же живые люди, как они, что мы — не куклы, с которыми можно поиграть и бросить. Сюсюкают, ломаются перед нами, как перед дурачками, а я смотрю на это кривлянье и выть хочется.
Я заговорила поздно. В нашей семье даже была паника. Но когда заговорила, они не обрадовались.
Хорошо помню, как это произошло. Меня, крошку, в то лето подкинули к дедушке Леве и бабушке Любе. Мама с папой уехали на Север. Где ездят на собаках и едят мясо оленей. Папа должен был там, в тундре, читать лекции. А мама не хотела отпускать его одного и увязалась за ним. Потом они много чудного рассказывали об этой поездке. Папа читал лекции местным жителям, одетым в звериные шкуры и абсолютно не знакомым с правилами приличного поведения. Во время лекции они сидели не на скамьях, а на корточках. В меховых штанах у них сзади вырезана дырка, и, пока мой папа распинался перед ними, они себе преспокойно какали. Под себя. На пол.
Мои дедушки и бабушки чуть не схватили инсульт от хохота, когда папа, вернувшись, рассказывал об этом.
Но это было потом.
А сначала я провела все лето на Черном море. В какой-то маленькой деревне. Там бабушка с дедушкой сняли комнату. Там я и заговорила. Научившись всем словам у деревенских мальчишек. Можете себе представить, какой это был язык! Дедушка с бабушкой обалдели, услышав, как я заговорила, со страхом ждали приезда моих родителей, которые им поручили свое дитя, еще не научившееся говорить.
Я заговорила на какой-то смеси русского с украинским. И, в основном, ругательствами. Сколько их потом из меня ни выбивали, кое-какие выражения помню до сих пор.
Мой отец приехал за мной. Мы завтракали с дедом на веранде. Он кормил меня с ложечки, проталкивая пищу прямо в глотку.
Папа с чемоданом в руке появился на веранде. Я очень соскучилась и поэтому сначала лишилась дара речи.
А дедушка стал ломать комедию, сюсюкать со мной, как с маленькой:
— Посмотри,, деточка, кто к нам приехал? Кто этот дядя?
Как с дурочкой. Я молчу. Чуть не плачу.
— Олечка, — не унимается дед. — Кто этот дядя? Угадай!
И тогда я сказала. Очень удивив моего отца, который впервые услышал меня говорящей.
— Дедушка! — строго сказала я. — Иди в жопу!
И, соскользнув с его колен, подошла к остолбеневшему отцу, обняла его за колено и сказала, как взрослая взрослому:
— Здравствуй, папа.
Однажды я чуть не погибла из-за взрослых. В прямом смысле этого слова. И не было бы на свете девочки Олечки. С носиком, как кнопка, со стройными ножками. И с тысячью неразрешимых вопросов в беспокойной башке.
Меня спасло от смерти чудо. Кто? Догадайтесь.
Собачка, Бобик — кудлатая дворняжка дедушки Семы. Нет, она не вытащила меня, тонущую, из быстрой реки. И не вынесла, осторожно держа в зубах за воротник платья, из горящего дома. Она спасла меня самым необычным и нелепым способом. Впрочем, чего другого можно было ожидать от собаки, которая, чуть недогляди, обязательно чего-нибудь учудит.
А было все действительно трагично. Я была раздавлена тупостью взрослых до того, что решила покончить жизнь самоубийством. Выпрыгнуть с балкона четвертого этажа и разбиться вдребезги об асфальт. Чтоб ничего собрать не могли. И чтоб даже не над кем было проливать слезы моим невольным убийцам. Невольным? Конечно. Ибо взрослые по своей ограниченности не ведают, что творят.
Подумать только, до чего нас за людей не принимают. При нас, живых и очень даже все понимающих, вслух обсуждают наши достоинства и недостатки, как при неодушевленных предметах. Лезут сапогами в душу, ковыряются там, как им вздумается. Как будто мы совершенно бесчувственные, у нас нет нервов, нет самолюбия и мы ни на что не способны реагировать, как при глубоком наркозе.
Случилось это, конечно, у дедушки Семы и бабушки Симы. А у других не могло случиться? А у мамы с папой? Еще как могло. Хоть они, как люди интеллигентные, уверены, что понимают детскую душу и, вообще, большие педагоги. Господи, какая самоуверенность!