Но это еще полбеды. Таможенникам положено рыться в вещах. А деликатность не входит в их обязанности.

Страшно стало, когда маму и меня увели в отдельную комнату, закрыли двери и две строгие бабы с деревенскими лицами, но в форме таможни, обе, как сестры, похожие на мою учительницу Марию Филипповну, стали проводить личный досмотр.

Маме велели раздеться догола. Она растерялась, покраснела, но не стала перечить. Сняла пальто, потом туфли, потом кофточку, потом юбку и складывала все на стул.

Обе бабы в форме смотрели на нас тусклыми рыбьими глазами, и, хоть в комнате не было ни одного мужчины, мама смущалась все больше и больше, виновато смотрела в пол. Ей велели снять все остальное. И мама совсем растерялась. Как прибитая. Трусики и бюстгальтер уронила на пол и не подняла. Ладонями прикрыла груди.

У меня закипели слезы, кулаки сжались от гнева. Я сразу вспомнила кинофильмы про фашистские лагеря смерти. Вереницы голых женщин у входа в газовые камеры.

Меня охватил ужас. Показалось, что эти бабы сейчас рявкнут что-нибудь на немецком языке, и моя безвольная, пришибленная мама пойдет туда, где уже выстроилась очередь голых женщин. Лишь жалко улыбнувшись мне на прощанье.

Честное слово, у меня зашевелились волосы на голове. К счастью, меня не стали раздевать, а только ощупали чужими гадкими руками. А то я не знаю, что бы сделала! В любом случае, был бы скандал.

Но все это лишь цветочки, ягодки были впереди. Одна из этих тварей увидела у меня в руках мишку. Рыжего плюшевого медведя с янтарными круглыми глазами, в которых всегда вспыхивал огонь, когда солнечный луч попадал на них. Старенький, даже плешивый от моих объятий, медвежонок. И не только от моих объятий. Его тискала в детстве моя мама. А до нее бабушка Люба, когда была еще ребенком. Медведь-ветеран, верно служивший трем поколениям и сейчас покидавший Россию вместе со мной, как член семьи, чтобы, когда-нибудь, когда у меня появятся дети, стать их любимой игрушкой.

Из всех игрушек, богатых и нарядных, я отдала предпочтение ему, когда мама сказала, что я должна выбрать что-нибудь одно. Мишка был такой родной, такой потертый и облезлый, как живой. Он был говорящим медвежонком. Стоило его наклонить, как внутри, в его брюхе раздавалось недовольное медвежье рычанье. А когда я его брала с собой в постель и, засыпая, крепко прижимала к себе, он начинал ласково урчать.

Он мне был как младший и любимый братик и, я могу поклясться, единственным, кто понимал меня в нашей семье. Если не считать прадедушку Лапидуса.

Однажды меня наказали за что-то и оставили одну в комнате. Я сидела на полу и ревела в три ручья. Мишка сидел в углу и пялил на меня свои грустные янтарные глаза.

— Никто меня не жалеет, — горько пожаловалась я ему.

— А я? — спросил Мишка.

Честное ленинское! Клянусь! Я к нему не приблизилась, не коснулась рукой, не пошевелила. Он сам издал этот звук.

— Тебе померещилось, — отмахнулась от меня бабушка Люба, когда я ей рассказала об этом.

— Звуковая галлюцинация, — сказал дедушка Лева. — Ребенка надо отвести к врачу.

А мой умный папа-лектор общества по распространению поли— тических и научных знаний, сказал авторитетно:

— Неразгаданные тайны природы,.

Я обиделась на них, прижала Мишку к груди и сказала ему в мохнатое ушко:

— Пойдем отсюда, миленький. Нас здесь не понимают.

И он согласно заурчал.

И вот в аэропорту эти две таможенные бабы с рыбьими глазами увидели моего Мишку и попросили, чтоб я им его показала. Я, ничего худого не подозревая, протянула его им. Баба взяла его в свои ручищи, а другая достала из сумки длинную вязальную спицу и, как штыком, проткнула медвежонка насквозь. Как мне потом объяснила мама, таким путем проверяли, не зашиты ли в мишкином брюхе посторонние предметы.

Это мне мама объяснила потом. Но тогда у меня глаза полезли на лоб. Моего живого, теплого Мишку, не способного защищаться, эти чудовища колют, протыкают железной спицей.

При очередном уколе Мишка не выдержал и издал хриплый болезненный стон. Как от жуткой боли.

Дальше я ничего толком не помню. По рассказам мамы, мое лицо налилось кровью, я сорвалась с места, вцепилась бабе со спицей зубами в руку так, что она уронила спицу и взвыла не своим голосом.

Прибежали другие таможенники. Полная комната. Хотели составить протокол о нападении на представителя таможенных властей при исполнении служебных обязанностей.

Меня спас мой возраст. Таких не сажают по политическим статьям.

— А то было бы здорово! Я была бы самой юной политической заключенной, и во всем мире прогрессивное человечество устраивало бы демонстрации протеста и било бы стекла в окнах советских посольств. А уж как гордился бы мной прадедушка Лапидус — старый политический каторжанин, сидевший при всех властях. Яблоко, мол, от яблони недалеко падает.

Жил на свете человек и любил всех людей одинаково. Был интернационалистом. И оттого у него было радостно на душе и взирал он на род людской с доверием и улыбкой.

А потом воспитатель подрастающего поколения, педагог с дипломом, член коммунистической партии, дура непроходимая Мария Филипповна открыла ему глаза на мир, рассказала про дружбу советских народов, и свет погас в его очах и мир стал серым и неуютным.

Меня отпаивали валерианкой, надо мной кудахтали бабушки и дедушки, папа и мама лезли из кожи вон, чтоб успокоить мой встревоженный умишко, приучить меня к тому, что я не как все, а — еврейка, что с этим тоже можно жить. Как живут до старости с наследственной болезнью. Не очень хорошо живут, но все же живут. Не умирают.

Мне объясняли вперемежку с успокоительными каплями, что евреи не такие уж плохие люди. А совсем наоборот. Например, мама с папой. Разве они нехорошие?

Я согласно кивала, тряся мокрыми зареванными щеками.

А бабушка Люба? А дедушка Лева? А прадедушка Лапидус? Даже Карл Маркс — вождь мирового пролетариата был евреем. Эта новость подействовала лучше валериановых капель. Во мне пробились первые ростки национальной гордости.

А когда мама сообщила мне, что моя любимая подружка из соседнего подъезда Инесса, по кличке «Инесс-Баронес», тоже еврейка, сладкий яд национализма разлился по моим жилам.

— Мы лучше всех других людей! — твердо решила я и отныне стала смотреть на весь остальной мир свысока, презрительно прищурив глаза.

Я узнала, что наши враги, именуемые антисемитами, изображают нас длинноносыми, с торчащими ушами, эдакими жалкими подленькими созданиями, сосущими кровь из всего человечества.

У меня короткий нос и серые глаза. У папы — тоже. И у мамы. Идиоты эти антисемиты. Много они понимают. В нас, евреях.

Теперь уж, когда я шла по улице или ехала в метро, больше не улыбалась всем подряд, а старательно искала среди множества лиц одно, с еврейскими чертами. И одаривала улыбкой только это лицо. Ничего, мол, держись! Мы с тобой один народ, а остальные

— пусть живут сами по себе.

Иногда я вваливалась домой с прогулки и ошарашивала домашних радостной новостью:

— Сейчас мне попался на улице один еврей! Длинноносый! Уши торчат! Я залюбовалась им! Он был самый красивый среди всех… этих… остальных.

Старшим становилось неловко от моих восторгов. Они отводили глаза и вздыхали. А пра Лапидус качал своей серебряной головой.

— Стоило после этого делать революцию и положить столько жизней за равенство и братство.

У Б.С. есть приятель-американец. Коллега. Врач. Он, видать, славный человек и хорошо относится к Б.С. Старается поддержать его морально в нелегкой битве, которую ведет Б.С. за американский медицинский диплом. Б.С. лезет из кожи вон, буквально грызет зубами гранит науки на чужом языке, и на очередном экзамене срывается, падает вниз. Трудно почти в пятьдесят лет снова учиться.

Этот американец, по имени Сэймур покровительствует нашему незадачливому великовозрастному ученику. Бывает у нас в гостях, увозит к себе на Лонг-Айленд. Б.С. прихватывал и нас с мамой, и мы гостили у Сэймура в его двухэтажном доме, сидели у горящего камина, жарили шашлыки во дворе.