Изменить стиль страницы

Зато про Алжир целые страницы. Какие, мол, ужасные изверги французские колонизаторы! Убили несчастного араба. Там убьют одного, и по нашей команде весь мир начинает содрогаться от негодования и протеста. Бедные французы не знают, куда глаза девать от стыда и позора.

И никто в мире звука не издает в защиту тысяч и тысяч истязаемых и убиваемых нами литовцев, которых мы оккупировали по сговору с Гитлером, и забыли уйти, когда Гитлера не стало. Мир молчит. Потому что мир ничего не знает. Так ловко мы обделываем свои делишки. Так наглухо забили кляпами все рты.

— И тебе забьют. Допрыгаешься, — перебил меня побледневший отец. — Дать тебе валериановых капель?

— Да поди ты… знаешь куда… со своими каплями! — не сдержался я. — Я же с тобой, как с отцом… Хоть со мной наедине не криви душой!

У него задрожала нижняя губа вместе с приклеившимся окурком. Он сорвал окурок и, перегнувшись через меня, раздавил его в пепельнице и заодно выключил свет. Укладываясь в темноте на свое место, он скользнул ладонью по моему лицу, обнял меня за шею и припал головой ко мне. Это было примирение. Мы горячо дышали друг другу в лицо и молчали. Да и о чем было говорить? Нам обоим все было понятно без слов.

Подождав, пока я совсем успокоился, отец поцеловал меня в щеку, заботливо подоткнул под мой бок простыню и, поворачиваясь ко мне спиной, заключил:

— А девицу ты привез… первый сорт. Одобряю.

Три дня в Москве пролетели в беспаузном пьяном тумане, из одних гостей в другие. Школьные друзья, университетские приятели, семейные знакомые, родственники. И наш газетный аппарат. Редактор устроил по случаю праздника нечто вроде приема в своей просторной, не чета нашей, квартире, и я, махнув рукой на предосторожность, прихватил с собой Алдону. Ее появление среди наших чопорных казенных дам и с трудом сдерживающих жеребячьи инстинкты мужчин-газетчиков произвело форменный фурор. Она выделялась в серой и безвкусно одетой толпе, теснившейся в редакторской квартире, как представитель совсем иного вида, иной породы млекопитающих. Спортивная стройность ее фигуры, отличный рост, гордая посадка головы. Покрой платья. И, конечно, улыбка, постоянная и неподдельная улыбка на пухлых губах, доброжелательно устремленная к каждому и мгновенно стиравшая печать скуки и желчной замкнутости с окружающих ее лиц.

Все мужчины, побросав своих дам, протанцевали хоть по одному разу с Алдоной. Она кружилась, легкая и неутомимая, юбка колоколом взлетала, обнажая длинные стройные ноги. Партнеры, вспотев и задохнувшись, сменялись один за другим. Ее голос, ее литовский акцент, ее смех были слышны повсюду. Каждый лез с ней чокнуться и выпить, а мужчины постарше, сдерживая одышку, норовили потрепать ее по щечке. Женщины чуть не шипели от ревности, но и они не могли скрыть восхищения, когда разглядывали ее.

Сам хозяин, редактор нашей газеты, сухой и недалекий человек, остановился перед Алдоной в изумлении и, нервно поправив на переносице очки, произнес, как цитату из приветственной речи:

— Так вот она какая, Литва! Добро пожаловать, наша младшая сестра в дружную семью советских народов.

Назвав Литву младшей сестрой, мой редактор пользовался официальной фразеологией, согласно которой СССР состоял из шестнадцати республик-сестер, а русский народ, с непременным добавлением эпитета «великий», почитался старшим братом.

Алдона, мне показалось, растерялась от этого приветствия, оглянулась на меня, словно испрашивая совета, как реагировать, но тут же снова просияла улыбкой и, протянув редактору руку, пригласила его танцевать.

Так получилось, что я, совсем зеленый новичок в этой солидной редакции, еще вчера мало кому известный, попал благодаря Алдоне в центр внимания и был принят в редакционный круг, как свой человек и славный малый. Это случилось безо всякого умысла с моей стороны. Алдона легко располагала людей, и доброе отношение, какое она вызывала, автоматически распространялось и на меня, ее партнера.

На вокзал нас провожали толпой, и было много людей, которых я видел второй раз в жизни: они пришли проститься с очаровавшей их литовкой. Отец не отставал от нее ни на шаг и, словно ревнуя к остальным, крепко держал под руку. В этом галдеже и бессмысленной толкотне на заснеженном перроне мать, улучив момент, отозвала меня в сторону и, испытующе заглядывая мне в глаза, спросила:

— Как ты намерен поступить?

— Что ты имеешь в виду? — не понял я, весьма непрочно стоя на ногах от выпитой на дорогу водки.

— Я имею в виду Аддону.

— А никак.

— То есть?

— Чего загадывать? Жизнь покажет.

— Жизнь тебе покажет кукиш с маслом. Дурачок. У тебя в руках сокровище. Которого ты не заслужил. Тебя никто так не полюбит, как она. Поверь мне. Я это чую.

— Ты все сказала?

— А что, тебя утомил разговор со мной?

— Мама, послушай. Я считаюсь с твоим мнением. Твой совет мне дорог. Но как я могу заглядывать вперед, строить какие-то планы, если не завтра, так послезавтра меня найдут с продырявленной башкой, и сделают это ее соплеменники, у которых такой же, как у Алдоны, смешной, трогательный до слез литовский акцент. Ты все поняла? Дай я тебя поцелую. И не плачь.

После триумфа Алдоны в Москве Каунас сразу остудил мою вскружившуюся было голову. И сделал это Коля Глушенков. Несомненно, по указанию свыше.

Он не стал со мной говорить об Алдоне в моем номере в гостинице «Метрополис» по понятной причине — все разговоры здесь прослушивались. Мы вышли на проспект и двинулись по аллее мимо голых, облетевших деревьев и пустынных в это время года скамей. Глушенков с присвистом сосал погасшую трубку.

— Я навел справки… о вашей пассии… пока вы с ней рекламировались в Москве.

— Мне все о ней известно, — нетерпеливо сказал я. — Она мне обо всем рассказала.

— Не уверен, что обо всем.

— Компрометирующий материал?

— Еще бы! Добро бы только ее компрометировал… но, к сожалению, и вас… за компанию. Ее отец расстрелян… по приговору военного трибунала… Она вам об этом сказала?

— Нет. Я не спросил ее.

— Так. А насчет жениха?

— Знаю. Он с «зелеными братьями».

— И все? А чем он отметил свой уход в лес? Так вот. Этот самый женишок, он учился в консерватории… собственноручно зарезал секретаря комсомольской организации… и тяжело ранил еще одного активиста. Это — осиное гнездо, дорогой мой, в которое вы по неосторожности и неопытности ступили.

— Откуда у тебя эти сведения?

— Вызывали в соответствующее место… в ваше отсутствие… и поговорили по душам. И с вами побеседуют. Я ведь рассказал вам к тому, чтоб вы были готовы и приняли предупредительные меры.

— Какие?

— Так сказать, почистить мундир. Пошалили — довольно. Чтоб ее духу подле вас больше не было.

Я остановился в раздумье.

— Вот что, Коля, спасибо за предупреждение. Но советов, пожалуйста, мне не давай. Сам решу.

— Это уж, конечно, вам решать. Да, пожалуй, не успеете. За вас уже решили.

Я встревоженно уставился на него.

— Не сегодня-завтра вся ее семейка, и она в том числе, загремит прямым сообщением в Сибирь. Они внесены в списки на выселение. Своими глазами видел.

У меня буквально потемнело в глазах. Весь этот проспект, скучный и мрачный, с голыми деревьями и пустыми скамьями, называвшийся раньше аллеей Свободы, а теперь, как в насмешку, носивший имя Сталина, показался мне кладбищенской аллеей. В моей памяти сразу же возник товарный состав с вывозимыми в Сибирь литовцами, который я видел в окно вагона на станции Кайшядорис, когда ехал с Алдоной в Москву. И вместо детского лица за решетками вагона-тюрьмы я отчетливо представил лицо Алдоны, ее серые удивленные глаза, в которых вытравился добрый, открытый взгляд на мир и навсегда поселилась ненависть.

Алдону надо было спасти во что бы то ни стало.

Это уже было для меня не только делом чести. Я не представлял, как стану жить, как буду смотреть людям в глаза, если не отстою ее.

Не счесть кабинетов, в которых мы с Глушенковым побывали в этот день. Надо воздать ему должное. Он не оставил меня одного и сопровождал во всех моих хождениях и даже использовал свои личные связи, чтоб помочь мне, хотя и не был согласен со мной и моего поступка не одобрял.